все и товарищи и дамы стали уверять беликова что

Человек в футляре.

Чехов А. П. Человек в футляре // Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1974—1982.

Т. 10. [Рассказы, повести], 1898—1903. — М.: Наука, 1977. — С. 42—54.

На самом краю села Мироносицкого, в сарае старосты Прокофия расположились на ночлег запоздавшие охотники. Их было только двое: ветеринарный врач Иван Иваныч и учитель гимназии Буркин. У Ивана Иваныча была довольно странная, двойная фамилия — Чимша-Гималайский, которая совсем не шла ему, и его во всей губернии звали просто по имени и отчеству; он жил около города на конском заводе и приехал теперь на охоту, чтобы подышать чистым воздухом. Учитель же гимназии Буркин каждое лето гостил у графов П. и в этой местности давно уже был своим человеком.

Не спали. Иван Иваныч, высокий, худощавый старик с длинными усами, сидел снаружи у входа и курил трубку; его освещала луна. Буркин лежал внутри на сене, и его не было видно в потемках.

Рассказывали разные истории. Между прочим говорили о том, что жена старосты, Мавра, женщина здоровая и не глупая, во всю свою жизнь нигде не была дальше своего родного села, никогда не видела ни города, ни железной дороги, а в последние десять лет всё сидела за печью и только по ночам выходила на улицу.

— О, как звучен, как прекрасен греческий язык! — говорил он со сладким выражением; и, как бы в доказательство своих слов, прищурив глаз и подняв палец, произносил: — Антропос!

И мысль свою Беликов также старался запрятать в футляр. Для него были ясны только циркуляры и газетные статьи, в которых запрещалось что-нибудь. Когда в циркуляре запрещалось ученикам выходить на улицу после девяти часов вечера или в какой-нибудь статье запрещалась плотская любовь, то это было для него ясно, определенно; запрещено — и баста. В разрешении же и позволении скрывался для него всегда элемент сомнительный, что-то недосказанное и смутное. Когда в городе разрешали драматический кружок, или читальню, или чайную, то он покачивал головой и говорил тихо:

— Оно, конечно, так-то так, всё это прекрасно, да как бы чего не вышло.

Всякого рода нарушения, уклонения, отступления от правил приводили его в уныние, хотя, казалось бы, какое ему дело? Если кто из товарищей опаздывал на молебен, или доходили слухи о какой-нибудь проказе гимназистов, или видели классную даму поздно вечером с офицером, то он очень волновался и всё говорил, как бы чего не вышло. А на педагогических советах он просто угнетал нас своею осторожностью, мнительностью и своими чисто футлярными соображениями насчет того, что вот-де в мужской и женской гимназиях молодежь ведет себя дурно, очень шумит в классах, — ах, как бы не дошло до начальства, ах, как бы чего не вышло, — и что если б из второго класса исключить Петрова, а из четвертого — Егорова, то было бы очень хорошо. И что же? Своими вздохами, нытьем, своими темными очками на бледном, маленьком лице, — знаете, маленьком лице, как у хорька, — он давил нас всех, и мы уступали, сбавляли Петрову и Егорову балл по поведению, сажали их под арест и в конце концов исключали и Петрова, и Егорова. Было у него странное обыкновение — ходить по нашим квартирам. Придет к учителю, сядет и молчит и как будто что-то высматривает. Посидит, этак, молча, час-другой и уйдет. Это называлось у него «поддерживать добрые отношения с товарищами», и, очевидно, ходить к нам и сидеть было для него тяжело, и ходил он к нам только потому, что считал своею товарищескою обязанностью. Мы, учителя, боялись его. И даже директор боялся. Вот подите же, наши учителя народ всё мыслящий, глубоко порядочный, воспитанный на Тургеневе и Щедрине, однако же этот человечек, ходивший всегда в калошах и с зонтиком, держал в руках всю гимназию целых пятнадцать лет! Да что гимназию? Весь город! Наши дамы по субботам домашних спектаклей не устраивали, боялись, как бы он не узнал; и духовенство стеснялось при нем кушать скоромное и играть в карты. Под влиянием таких людей, как Беликов, за последние десять — пятнадцать лет в нашем городе стали бояться всего. Боятся громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги, боятся помогать бедным, учить грамоте.

Иван Иваныч, желая что-то сказать, кашлянул, но сначала закурил трубку, поглядел на луну и потом уже сказал с расстановкой:

— Да. Мыслящие, порядочные, читают и Щедрина, и Тургенева, разных там Боклей и прочее, а вот подчинились же, терпели. То-то вот оно и есть.

— Беликов жил в том же доме, где и я, — продолжал Буркин, — в том же этаже, дверь против двери, мы часто виделись, и я знал его домашнюю жизнь. И дома та же история: халат, колпак, ставни, задвижки, целый ряд всяких запрещений, ограничений, и — ах, как бы чего не вышло! Постное есть вредно, а скоромное нельзя, так как, пожалуй, скажут, что Беликов не исполняет постов, и он ел судака на коровьем масле, — пища не постная, но и нельзя сказать, чтобы скоромная. Женской прислуги он не держал из страха, чтобы о нем не думали дурно, а держал повара Афанасия, старика лет шестидесяти, нетрезвого и полоумного, который когда-то служил в денщиках и умел кое-как стряпать. Этот Афанасий стоял обыкновенно у двери, скрестив руки, и всегда бормотал одно и то же, с глубоким вздохом:

— Много уж их нынче развелось!

Спальня у Беликова была маленькая, точно ящик, кровать была с пологом. Ложась спать, он укрывался с головой; было жарко, душно, в закрытые двери стучался ветер, в печке гудело; слышались вздохи из кухни, вздохи зловещие.

был скучен, бледен, и было видно, что многолюдная гимназия, в которую он шел, была страшна, противна всему существу его и что идти рядом со мной ему, человеку по натуре одинокому, было тяжко.

— Очень уж шумят у нас в классах, — говорил он, как бы стараясь отыскать объяснения своему тяжелому чувству. — Ни на что не похоже.

И этот учитель греческого языка, этот человек в футляре, можете себе представить, едва не женился.

Иван Иваныч быстро оглянулся в сарай и сказал:

— Да, едва не женился, как это ни странно. Назначили к нам нового учителя истории и географии, некоего Коваленко, Михаила Саввича, из хохлов. Приехал он не один, а с сестрой Варенькой. Он молодой, высокий, смуглый, с громадными руками, и по лицу видно, что говорит басом, и в самом деле, голос как из бочки: бу-бу-бу. А она уже не молодая, лет тридцати, но тоже высокая, стройная, чернобровая, краснощекая, — одним словом, не девица, а мармелад, и такая разбитная, шумная, всё поет малороссийские романсы и хохочет. Чуть что, так и зальется голосистым смехом: ха-ха-ха! Первое, основательное знакомство с Коваленками у нас, помню, произошло на именинах у директора. Среди суровых, напряженно скучных педагогов, которые и на именины-то ходят по обязанности, вдруг видим, новая Афродита возродилась из пены: ходит подбоченясь, хохочет, поет, пляшет. Она спела с чувством «Виют витры», потом еще романс, и еще, и всех нас очаровала, — всех, даже Беликова. Он подсел к ней и сказал, сладко улыбаясь:

— Малороссийский язык своею нежностью и приятною звучностью напоминает древнегреческий.

Это польстило ей, и она стала рассказывать ему с чувством и убедительно, что в Гадячском уезде у нее есть хутор, а на хуторе живет мамочка, и там такие груши, такие дыни, такие кабаки! У хохлов тыквы называются кабаками, а кабаки шинками, и варят у них борщ с красненькими и с синенькими «такой вкусный, такой вкусный, что просто — ужас!»

Слушали мы, слушали, и вдруг всех нас осенила одна и та же мысль.

— А хорошо бы их поженить, — тихо сказала мне директорша.

Мы все почему-то вспомнили, что наш Беликов не женат, и нам теперь казалось странным, что мы до сих пор как-то не замечали, совершенно упускали из виду такую важную подробность в его жизни. Как вообще он относится к женщине, как он решает для себя этот насущный вопрос? Раньше это не интересовало нас вовсе; быть может, мы не допускали даже и мысли, что человек, который во всякую погоду ходит в калошах и спит под пологом, может любить.

— Ему давно уже за сорок, а ей тридцать. — пояснила свою мысль директорша. — Мне кажется, она бы за него пошла.

Чего только не делается у нас в провинции от скуки, сколько ненужного, вздорного! И это потому, что совсем не делается то, что нужно. Ну вот к чему нам вдруг понадобилось женить этого Беликова, которого даже и вообразить нельзя было женатым? Директорша, инспекторша и все наши гимназические дамы ожили, даже похорошели, точно вдруг увидели цель жизни. Директорша берет в театре ложу, и смотрим — в ее ложе сидит Варенька с этаким веером, сияющая, счастливая, и рядом с ней Беликов, маленький, скрюченный, точно его из дому клещами вытащили. Я даю вечеринку, и дамы требуют, чтобы я непременно пригласил и Беликова и Вареньку. Одним словом, заработала машина. Оказалось, что Варенька не прочь была замуж. Жить ей у брата было не очень-то весело, только и знали, что по целым дням спорили и ругались. Вот вам сцена: идет Коваленко по улице, высокий, здоровый верзила, в вышитой сорочке, чуб из-под фуражки падает на лоб; в одной руке пачка книг, в другой толстая суковатая палка. За ним идет сестра, тоже с книгами.

— Да ты же, Михайлик, этого не читал! — спорит она громко. — Я же тебе говорю, клянусь, ты не читал же этого вовсе!

— А я тебе говорю, что читал! — кричит Коваленко, гремя палкой по тротуару.

— Ах же, боже ж мой, Минчик! Чего же ты сердишься, ведь у нас же разговор принципиальный.

— А я тебе говорю, что я читал! — кричит еще громче Коваленко.

А дома, как кто посторонний, так и перепалка. Такая жизнь, вероятно, наскучила, хотелось своего угла, да и возраст принять во внимание; тут уж перебирать некогда, выйдешь за кого угодно, даже за учителя греческого языка. И то сказать, для большинства наших барышень за кого ни выйти, лишь бы выйти. Как бы ни было, Варенька стала оказывать нашему Беликову явную благосклонность.

А Беликов? Он и к Коваленку ходил так же, как к нам. Придет к нему, сядет и молчит. Он молчит, а Варенька поет ему «Виют витры», или глядит на него задумчиво своими темными глазами, или вдруг зальется:

В любовных делах, а особенно в женитьбе, внушение играет большую роль. Все — и товарищи, и дамы — стали уверять Беликова, что он должен жениться, что ему ничего больше не остается в жизни, как жениться; все мы поздравляли его, говорили с важными лицами разные пошлости, вроде того-де, что брак есть шаг серьезный; к тому же Варенька была недурна собой, интересна, она была дочь статского советника и имела хутор, а главное, это была первая женщина, которая отнеслась к нему ласково, сердечно, — голова у него закружилась, и он решил, что ему в самом деле нужно жениться.

— Представьте, это оказалось невозможным. Он поставил у себя на столе портрет Вареньки и всё ходил ко мне и говорил о Вареньке, о семейной жизни, о том, что брак есть шаг серьезный, часто бывал у Коваленков, но образа жизни не изменил нисколько. Даже наоборот, решение жениться подействовало на него как-то болезненно, он похудел, побледнел и, казалось, еще глубже ушел в свой футляр.

— Варвара Саввишна мне нравится, — говорил он мне со слабой кривой улыбочкой, — и я знаю, жениться необходимо каждому человеку, но. всё это, знаете ли, произошло как-то вдруг. Надо подумать.

— Что же тут думать? — говорю ему. — Женитесь, вот и всё.

— Нет, женитьба — шаг серьезный, надо сначала взвесить предстоящие обязанности, ответственность. чтобы потом чего не вышло. Это меня так беспокоит, я теперь все ночи не сплю. И, признаться, я боюсь: у нее с братом какой-то странный образ мыслей, рассуждают они как-то, знаете ли, странно, и характер очень бойкий. Женишься, а потом, чего доброго, попадешь в какую-нибудь историю.

И он не делал предложения, всё откладывал, к великой досаде директорши и всех наших дам; всё взвешивал предстоящие обязанности и ответственность, и между тем почти каждый день гулял с Варенькой, быть может, думал, что это так нужно в его положении, и приходил ко мне, чтобы поговорить о семейной жизни. И, по всей вероятности, в конце концов он сделал бы предложение и совершился бы один из тех ненужных, глупых браков, каких у нас от скуки и от нечего делать совершаются тысячи, если бы вдруг не произошел kolossalische Skandal. Нужно сказать, что брат Вареньки, Коваленко, возненавидел Беликова с первого же дня знакомства и терпеть его не мог.

— Не понимаю, — говорил он нам, пожимая плечами, — не понимаю, как вы перевариваете этого фискала, эту мерзкую рожу. Эх, господа, как вы можете тут жить! Атмосфера у вас удушающая, поганая. Разве вы педагоги, учителя? Вы чинодралы, у вас не храм науки, а управа благочиния, и кислятиной воняет, как в полицейской будке. Нет, братцы, поживу с вами еще немного и уеду к себе на хутор, и буду там раков ловить и хохлят учить. Уеду, а вы оставайтесь тут со своим Иудой, нехай вин лопне.

Или он хохотал, хохотал до слез, то басом, то тонким писклявым голосом, и спрашивал меня, разводя руками:

— Шо он у меня сидить? Шо ему надо? Сидить и смотрить.

Он даже название дал Беликову «глитай абож паук». И, понятно, мы избегали говорить с ним о том, что сестра его Варенька собирается за «абож паука». И когда однажды директорша намекнула ему, что хорошо бы пристроить его сестру за такого солидного, всеми уважаемого человека, как Беликов, то он нахмурился и проворчал:

— Не мое это дело. Пускай она выходит хоть за гадюку, а я не люблю в чужие дела мешаться.

Теперь слушайте, что дальше. Какой-то проказник нарисовал карикатуру: идет Беликов в калошах, в подсученных брюках, под зонтом, и с ним под руку Варенька; внизу подпись: «влюбленный антропос». Выражение схвачено, понимаете ли, удивительно. Художник, должно быть, проработал не одну ночь, так как все учителя мужской и женской гимназий, учителя семинарии, чиновники, — все получили по экземпляру. Получил и Беликов. Карикатура произвела на него самое тяжелое впечатление.

Выходим мы вместе из дому, — это было как раз первое мая, воскресенье, и мы все, учителя и гимназисты, условились сойтись у гимназии и потом вместе идти пешком за город в рощу, — выходим мы, а он зеленый, мрачнее тучи.

— Какие есть нехорошие, злые люди! — проговорил он, и губы у него задрожали.

Мне даже жалко его стало. Идем, и вдруг, можете себе представить, катит на велосипеде Коваленко, а за ним Варенька, тоже на велосипеде, красная, заморенная, но веселая, радостная.

— А мы, — кричит она, — вперед едем! Уже ж такая хорошая погода, такая хорошая, что просто ужас!

И скрылись оба. Мой Беликов из зеленого стал белым и точно оцепенел. Остановился и смотрит на меня.

— Позвольте, что же это такое? — спросил он. — Или, быть может, меня обманывает зрение? Разве преподавателям гимназии и женщинам прилично ездить на велосипеде?

— Что же тут неприличного? — сказал я. — И пусть катаются себе на здоровье.

— Да как же можно? — крикнул он, изумляясь моему спокойствию. — Что вы говорите?!

И он был так поражен, что не захотел идти дальше и вернулся домой.

хотя на дворе стояла совсем летняя погода, и поплелся к Коваленкам. Вареньки не было дома, застал он только брата.

— Садитесь, покорнейше прошу, — проговорил Коваленко холодно и нахмурил брови; лицо у него было заспанное, он только что отдыхал после обеда и был сильно не в духе.

Беликов посидел молча минут десять и начал:

— Я к вам пришел, чтоб облегчить душу. Мне очень, очень тяжело. Какой-то пасквилянт нарисовал в смешном виде меня и еще одну особу, нам обоим близкую. Считаю долгом уверить вас, что я тут ни при чем. Я не подавал никакого повода к такой насмешке, — напротив же, всё время вел себя как вполне порядочный человек.

Коваленко сидел, надувшись, и молчал. Беликов подождал немного и продолжал тихо, печальным голосом:

— И еще я имею кое-что сказать вам. Я давно служу, вы же только еще начинаете службу, и я считаю долгом, как старший товарищ, предостеречь вас. Вы катаетесь на велосипеде, а эта забава совершенно неприлична для воспитателя юношества.

— Почему же? — спросил Коваленко басом.

то и нельзя. Я вчера ужаснулся! Когда я увидел вашу сестрицу, то у меня помутилось в глазах. Женщина или девушка на велосипеде — это ужасно!

— Что же собственно вам угодно?

— Мне угодно только одно — предостеречь вас, Михаил Саввич. Вы — человек молодой, у вас впереди будущее, надо вести себя очень, очень осторожно, вы же так манкируете, ох, как манкируете! Вы ходите в вышитой сорочке, постоянно на улице с какими-то книгами, а теперь вот еще велосипед. О том, что вы и ваша сестрица катаетесь на велосипеде, узнает директор, потом дойдет до попечителя. Что же хорошего?

— Что я и сестра катаемся на велосипеде, никому нет до этого дела! — сказал Коваленко и побагровел. — А кто будет вмешиваться в мои домашние и семейные дела, того я пошлю к чертям собачьим.

Беликов побледнел и встал.

— А разве я говорил что дурное про властей? — спросил Коваленко, глядя на него со злобой. — Пожалуйста, оставьте меня в покое. Я честный человек и с таким господином, как вы, не желаю разговаривать. Я не люблю фискалов.

Беликов нервно засуетился и стал одеваться быстро, с выражением ужаса на лице. Ведь это первый раз в жизни он слышал такие грубости.

— Можете говорить, что вам угодно, — сказал он, выходя из передней на площадку лестницы. — Я должен только предупредить вас: быть может, нас слышал кто-нибудь, и, чтобы не перетолковали нашего разговора и чего-нибудь не вышло, я должен буду доложить господину директору содержание нашего разговора. в главных чертах. Я обязан это сделать.

— Доложить? Ступай, докладывай!

за нос: целы ли очки? Но как раз в то время, когда он катился по лестнице, вошла Варенька и с нею две дамы; они стояли внизу и глядели — и для Беликова это было ужаснее всего. Лучше бы, кажется, сломать себе шею, обе ноги, чем стать посмешищем; ведь теперь узнает весь город, дойдет до директора, попечителя, — ах, как бы чего не вышло! — нарисуют новую карикатуру, и кончится всё это тем, что прикажут подать в отставку.

Когда он поднялся, Варенька узнала его и, глядя на его смешное лицо, помятое пальто, калоши, не понимая, в чем дело, полагая, что это он упал сам нечаянно, не удержалась и захохотала на весь дом:

И этим раскатистым, заливчатым «ха-ха-ха» завершилось всё: и сватовство, и земное существование Беликова. Уже он не слышал, что говорила Варенька, и ничего не видел. Вернувшись к себе домой, он прежде всего убрал со стола портрет, а потом лег и уже больше не вставал.

а он только да или нет — и больше ни звука. Он лежит, а возле бродит Афанасий, мрачный, нахмуренный, и вздыхает глубоко; а от него водкой, как из кабака.

положили в футляр, из которого он уже никогда не выйдет. Да, он достиг своего идеала! И как бы в честь его во время похорон была пасмурная, дождливая погода, и все мы были в калошах и с зонтами. Варенька тоже была на похоронах и, когда гроб опускали в могилу, всплакнула. Я заметил, что хохлушки только плачут или хохочут, среднего же настроения у них не бывает.

Признаюсь, хоронить таких людей, как Беликов, это большое удовольствие. Когда мы возвращались с кладбища, то у нас были скромные постные физиономии; никому не хотелось обнаружить этого чувства удовольствия, — чувства, похожего на то, какое мы испытывали давно-давно, еще в детстве, когда старшие уезжали из дому и мы бегали по саду час-другой, наслаждаясь полною свободой. Ах, свобода, свобода! Даже намек, даже слабая надежда на ее возможность дает душе крылья, не правда ли?

Вернулись мы с кладбища в добром расположении. Но прошло не больше недели, и жизнь потекла по-прежнему, такая же суровая, утомительная, бестолковая, жизнь, не запрещенная циркулярно, но и не разрешенная вполне; не стало лучше. И в самом деле, Беликова похоронили, а сколько еще таких человеков в футляре осталось, сколько их еще будет!

— То-то вот оно и есть, — сказал Иван Иваныч и закурил трубку.

— Сколько их еще будет! — повторил Буркин.

— Луна-то, луна! — сказал он, глядя вверх.

Была уже полночь. Направо видно было всё село, длинная улица тянулась далеко, верст на пять. Всё было погружено в тихий, глубокий сон; ни движения, ни звука, даже не верится, что в природе может быть так тихо. Когда в лунную ночь видишь широкую сельскую улицу с ее избами, стогами, уснувшими ивами, то на душе становится тихо; в этом своем покое, укрывшись в ночных тенях от трудов, забот и горя, она кротка, печальна, прекрасна, и кажется, что и звезды смотрят на нее ласково и с умилением и что зла уже нет на земле и всё благополучно. Налево с края села начиналось поле; оно было видно далеко, до горизонта, и во всю ширь этого поля, залитого лунным светом, тоже ни движения, ни звука.

— То-то вот оно и есть, — повторил Иван Иваныч. — А разве то, что мы живем в городе в духоте, в тесноте, пишем ненужные бумаги, играем в винт — разве это не футляр? А то, что мы проводим всю жизнь среди бездельников, сутяг, глупых, праздных женщин, говорим и слушаем разный вздор — разве это не футляр? Вот если желаете, то я расскажу вам одну очень поучительную историю.

— Нет, уж пора спать, — сказал Буркин. — До завтра!

туп. Собаки заворчали.

— Это Мавра ходит, — сказал Буркин.

— Видеть и слышать, как лгут, — проговорил Иван Иваныч, поворачиваясь на другой бок, — и тебя же называют дураком за то, что ты терпишь эту ложь; сносить обиды, унижения, не сметь открыто заявить, что ты на стороне честных, свободных людей, и самому лгать, улыбаться, и всё это из-за куска хлеба, из-за теплого угла, из-за какого-нибудь чинишка, которому грош цена, — нет, больше жить так невозможно!

— Ну, уж это вы из другой оперы, Иван Иваныч, — сказал учитель. — Давайте спать.

Впервые — «Русская мысль», 1898, № 7, стр. 120—131. Подзаголовок: Рассказ. Подпись: Антон Чехов.

Вошло во второе издание А. Ф. Маркса («Приложение к журналу „Нива“ на 1903 г.»).

Рассказом «Человек в футляре» открывается «маленькая трилогия» Чехова — «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви». В журнале «Русская мысль» рассказ появился без цифрового обозначения (возможно, по недосмотру редакции); два другие имели пометы: II, III.

Точно установить время этой записи трудно; несомненно, однако, что она была сделана по возвращении из-за границы.

«Человек в футляре» проходила уже в Мелихове, в мае — июне 1898 г. Обещая в заграничных письмах к В. А. Гольцеву «рассказ», «повесть» и даже сообщая о работе над ними, Чехов, надо полагать, имел в виду не «Человека в футляре».

В начале июня 1898 г. рассказ «Человек в футляре» уже готовился к печати. 12 июня в письме к А. С. Суворину Чехов сообщал: «Хлопочу и работаю помаленьку. Написал уже повесть и рассказ». Это были «Ионыч» и «Человек в футляре». 15 июня рукопись была отправлена в журнал. «. Посылаю для „Русской мысли“ рассказ, — писал Чехов Гольцеву. — Прочти и, если сгодится, распорядись прислать корректуру до июля. Я пошлифую в корректуре».

Рассказ «Человек в футляре» появился в июльской книжке «Русской мысли». Начиная с этого времени редакторы журнала увеличили Чехову гонорар (учитывая то, что он «мало пишет»): вместо 250—300 руб. «За последнее письмо (300) merci!! merci beaucoup», — благодарил Чехов Гольцева в письме от 28 июля 1898 г.

г. к Чехову обратилась его знакомая по Ницце — О. Р. Васильева, затеявшая сборник в пользу голодающих. Она хотела посвятить сборник Чехову и просила рассказ «Человек в футляре». Не веря в успех сборника, вдвойне не сочувствуя намерению выпустить книгу с посвящением ему и со статьей о нем, Чехов отговаривал Васильеву от издания сборника и не разрешил помещать свой рассказ, как и статью «Опыт литературной характеристики Чехова». Сборник все-таки вышел («Помощь пострадавшим от неурожая в Самарской губернии». М., 1900), но без рассказа Чехова, без статьи и без посвящения ему. По этому случаю Чехов писал 21 мая 1899 г. Ю. О. Грюнбергу: «Будьте добры, передайте Адольфу Федоровичу мою просьбу — о всяком разрешении перепечатывать мои произведения уведомлять меня».

г., вместе с набором второго тома марксовского издания, Чехов неожиданно получил корректуру рассказов «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви». А. Ф. Марксу 28 сентября он писал о неаккуратности типографии, которая не руководствуется авторским списком рассказов второго тома и «присылает рассказы по своему выбору». Относительно «Человека в футляре» и примыкающих к нему рассказов в этом письме сделано важное сообщение. Чехов писал, что рассказы эти принадлежат «к серии, которая далеко еще не закончена и которая может войти лишь в XI или XII том, когда будет приведена к концу вся серия». Замысел этот осуществлен не был. Издание 1899—1902 годов вышло в десяти томах.

Что касается рассказов «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви», в первое марксовское издание они не вошли вовсе, хотя известно, что корректуру этих рассказов Чехов получил еще раз в августе 1900 г. (письмо к А. Ф. Марксу от 9 августа 1900 г.).

Когда в 1903 г. сочинения Чехова Маркс издавал приложением к «Ниве», все три рассказа попали в том XII. Корректура этого тома была выслана 28 марта. В сопроводительном письме Маркс писал Чехову: «Если найдете одну корректуру достаточной, будьте добры подписать гранки к печати, в противном случае Вам будет прислана новая корректура» ( ГБЛ ). 14 апреля 1903 г. Чехов вернул корректуру. Она была выслана еще раз в Москву после 22 апреля (письмо А. Ф. Маркса от 26 апреля 1903 г. — там же).

«Человек в футляре» Чехов сделал лишь мелкие стилистические поправки (см. варианты) и снял одну фразу. Осуждая езду учителя на велосипеде, Беликов говорит: «И раз это не разрешено циркулярно, то и нельзя». В журнальном варианте он повторял еще раз: «Не разрешено — и нельзя».

«Человек в футляре», вместе с другими рассказами трилогии, вошел в XI, посмертный том первого марксовского издания, вышедший в 1906 г. Как видно из сопоставления текстов, при новом наборе были допущены ошибки и кое-где корректором изменена пунктуация. Так, например, слова Буркина: «Беликов жил в том же доме, где и я» в томе XI читаются: «Беликов жил в том же месте, где и я» (явная ошибка, так как речь идет именно об одном и том же доме — «в том же этаже, дверь против двери»). Ясно, что авторская корректура рассказа была учтена в прижизненном издании 1903 г., а к текстовым переменам 1906 г. Чехов не имел никакого отношения.

На этом основании «Человек в футляре», как и другие рассказы, входившие в том XII издания 1903 г., печатаются по тексту этого тома.

Современники связывали образ Человека в футляре с реальным лицом — инспектором таганрогской гимназии А. Ф. Дьяконовым. В. Г. Богораз (Тан), учившийся в Таганроге в одну пору с Чеховым, высказал этот взгляд уже в 1910 году в очерке «На родине Чехова» («Современный мир», 1910, № 1; перепечатано: «Чеховский юбилейный сборник». М., 1910). Мнение Богораза поддержал М. П. Чехов, писавший о Дьяконове: «. это была машина, которая ходила, говорила, действовала, исполняла циркуляры и затем сломалась и вышла из употребления. Всю свою жизнь А. Ф. Дьяконов проходил в калошах даже в очень хорошую погоду и носил с собою зонтик. Таков был прототип Беликова» ( Антон Чехов и его сюжеты 16—17).

Это мнение оспорил П. П. Филевский, окончивший таганрогскую гимназию на два года раньше Чехова и впоследствии преподававший в ней. В очерке «Таганрогская гимназия в ученические годы А. П. Чехова» (рукопись, ТМЧ ) Филевский привел подробные сведения о Дьяконове, отметив в особенности его внешность («. одевался по-спартански: зимою шубы не носил, а легкое пальто. »), а также его порядочность и душевную щедрость: строгий службист, Дьяконов не отказывал своим подопечным в денежной помощи, а свой дом и все свои сбережения завещал начальному училищу и на ежегодные пособия учителям. Возражая Богоразу, Филевский писал: «Я же положительно утверждаю, что между „Человеком в футляре“ и А. Ф. Дьяконовым ничего общего нет и в этом произведении А. П. Чехова никакого местного колорита найти нельзя».

Воспоминания Филевского подробно проанализировал Ю. Соболев; принимая в целом взгляд Филевского, Соболев отметил, что «живой моделью» для Человека в футляре мог послужить М. О. Меньшиков, ученый гидрограф, известный публицист «Недели», о котором в дневнике 1896 г. Чехов заметил: «М. в сухую погоду ходит в калошах, носит зонтик, чтобы не погибнуть он солнечного удара, боится умываться холодной водой, жалуется на замирание сердца» (см. Ю. Соболев 163—165).

«Он, т. е. Иван, немножко поседел и по-прежнему покупает всё очень дешево и выгодно и даже в хорошую погоду берет с собой зонтик» (Ал. П. Чехову, 22 или 23 сентября 1895 г.).

По-видимому, тема «Человека в футляре», постепенно вырисовываясь и пополняясь, жила в сознании Чехова в течение долгих лет, а образ Беликова не сводится к единственному реальному прототипу.

«Человек в футляре» появился после почти полугодового молчания Чехова и вызвал многочисленные отклики читателей и профессиональных критиков.

Из Ниццы к Чехову обращался художник, русский вице-консул в Ментоне, Н. И. Юрасов: «Я недавно прочел Ваш рассказ „Человек в футляре“, хвалить не смею» (письмо от 29 августа/ 10 сентября 1898 г. — ГБЛ ).

г. длинное, на 23 страницах, письмо. Она рассказывала о тяжести гимназической службы, о том, что ей, к счастью, удалось вырваться из этой среды — она стала учиться живописи. «И когда я читала последние Ваши вещи — „Человека в футляре“, и „Любовь“, и „Ионыча“ — я подумала: господи, ведь вот оно, вот то страшное и темное, что может со всяким человеком случиться — вот как просто и незаметно из него душа живая уходит» ( ГБЛ ). Наталия Душина, учившаяся в Кологриве Костромской губернии (в техническом училище), писала восторженные письма и в одном из них — о «Человеке в футляре»: «Я знаю, что Вы видели и знали бедного, жалкого „человека в футляре“» (письмо без даты, помечено Чеховым: 99, III — ГБЛ ).

Другая восторженная почитательница Чехова, О. А. Смоленская, рассказывала в своем письме о литературном споре, в котором она участвовала, доказывая, что Беликова нельзя считать ничтожеством. «„Ничтожество он, а не сила“, — говорили они. Но в ничтожестве его — его и сила, сила, потому что у него ничтожество, а у людей, с которыми он живет, ни величины, ни ничтожества. ничего. хоть „шаром покати“. Со дня рождения его держали под крышкой, под колпаком, давили его. и задавили в нем всё человеческое, живое (жизнь задавили, замерла она в нем!), и это давление создало силу. сумма давлений — его сила. они отложились в нем, как в земле откладываются пластами каменные породы, и образовали искреннее, глубокое, твердое, святое убеждение, что так надо жить, что его нравственный, священный долг так действовать. это его религия. он этим и покорил себе всех. победил своею прямолинейностью. слепотой. ничтожеством. убежденностью, искренностью.

Иначе воспринял рассказ Ф. Г. Мускатблит, тогда студент Новороссийского университета, впоследствии литератор, автор ряда работ о Чехове. Он благодарил за рассказы «Человек в футляре» и «Крыжовник», пробуждающие сознание, проясняющие то, что еще «лишь смутно чуется» (письмо без даты; Чеховым помечено: 99, XII — ГБЛ ). О том же писала из Севастополя 11 апреля 1900 г. Н. Кончевская: «Вся Россия показалась мне в футляре». Читательница высказала взволнованную просьбу: «Дайте же нам что-нибудь такое, в чем была бы хоть одна светлая точка и что хоть сколько-нибудь ободряло бы и примиряло с жизнью» ( ГБЛ ).

Книжка «Русской мысли» с рассказом «Человек в футляре» вышла около 20 июля 1898 г., и уже в июльских газетах появились печатные отзывы.

А. Измайлов, будущий биограф Чехова, в то время литературный обозреватель петербургских «Биржевых ведомостей». Статья его («Литературное обозрение») содержала несколько интересных наблюдений. «Начатая с улыбкой на устах комическая история, — писал Измайлов о рассказе, — досказывается серьезным голосом, в котором слышится легкое дрожание. Самый фон картины становится сумрачным и торжественно-величавым» («Биржевые ведомости», 1898, № 200, 24 июля). Критика смутило, однако, это противоречие: комический, почти карикатурный персонаж — и вместе с тем ясно, что Чехов «смотрит на своего героя серьезно, что он чужд юмористической тенденции». Сравнивая «Человека в футляре» с рассказом «Смерть чиновника» (1883), откровенно комическим, и с рассказом «Страх» (1892), где та же тема развивалась в «серьезном» сюжете, Измайлов недоумевал относительно того, зачем эти две разные линии соединились в одном рассказе.

Отметив чисто «внешнюю связь» между рассказами, критик пояснял затем, что, по его мнению, рассказы объединены лишь «меланхолическим настроением автора», а настроение это обусловлено «зрелищем пустоты и бессодержательности нашей жизни и всякого рода нравственных уродств, встречающихся на каждом шагу ее бестолковой сутолоки». Любовную историю Беликова он нашел несколько шаржированной и потому мало правдоподобной, эпизод с Коваленко — грубоватым и потому излишним.

Но примечателен вывод, какой сделал Скабичевский о самом типе «человека в футляре»: «. личность Беликова является замечательным художественным откровением г. Чехова; одним из тех типов, которые, вроде Обломова или Чичикова, выражают собою или целую общественную среду, или дух своего времени» («Сын отечества», 1898, № 238, 4 сентября).

В октябре 1898 г. новые рассказы Чехова были подробно разобраны А. И. Богдановичем, который поместил в журнале «Мир божий» «Критические заметки» с характерным подзаголовком: «Пессимизм автора. Безысходно мрачное настроение рассказов. Субъективизм, преобладающий в них». «Есть что-то в последних произведениях г. Чехова, — начинал свой разбор Богданович, — что углубляет их содержание, быть может, помимо воли самого автора, придает им какую-то терпкость и остроту, волнует и причиняет острую боль читателю». Вспомнив повести «Мужики» и «Моя жизнь», Богданович писал: «Но его последние три рассказа, появившиеся в летних книжках „Русской мысли“, не менее глубоки, жгучи и значительны» («Мир божий», 1898, № 10, отд. II, стр. 2).

«Человек в футляре», по мнению Богдановича, — «лучший из них и самый значительный по содержанию темы и типичности выхваченного из жизни явления. Кому не знаком этот жалкий, ничтожный, плюгавенький и в то же время страшный „человек в футляре“, для которого жизнь свелась к отрицанию жизни? Он, как кошмар, давит всё живое, сдерживает проявление всякого общественного, альтруистического движения своим мертвящим припевом — „как бы чего не вышло“. Эта ходячая пародия на человека изображена автором с поразительным совершенством, что при необычайной естественности и простоте, с какою написан весь рассказ, делает эту фигуру почти трагическою» (там же).

«ни малейшего утешения, не открывает ни щелочки просвета в этом футляре, который покрывает нашу жизнь, „не запрещенную циркулярно, но и не вполне разрешенную“. Созданная им картина получает характер трагической неизбежности. Фигура Беликова разрастается, если не в общечеловеческую, то в общерусскую, получает значение не временного, наносного явления, которое должно исчезнуть вместе с вызвавшими его причинами, а постоянного, в нас самих коренящегося» (стр. 6).

«футлярной» жизни «заключаются отнюдь не в нас самих, а лежат вне нас, и сущность их сводится к отсутствию общественной жизни» (стр. 6).

Образ «человека в футляре» очень скоро, еще при жизни Чехова, стал нарицательным. В. И. Ленин в статье 1901 г. «Внутреннее обозрение» писал: «Надо вообще сказать, что наши реакционеры, — а в том числе, конечно, и вся высшая бюрократия, — проявляют хорошее политическое чутье. Они так искушены по части всяческого опыта в борьбе с оппозицией, с народными „бунтами“, с сектантами, с восстаниями, с революционерами, что держат себя постоянно „начеку“ и гораздо лучше всяких наивных простаков и „честных кляч“ понимают непримиримость самодержавия с какой бы то ни было самостоятельностью, честностью, независимостью убеждений, гордостью настоящего знания. Прекрасно впитав в себя тот дух низкопоклонства и бумажного отношения к делу, который царит во всей иерархии российского чиновничества, они подозрительно относятся ко всем, кто не похож на гоголевского Акакия Акакиевича или, употребляя более современное сравнение, на человека в футляре» (В. И. Ленин 5, стр. 327). Позднее во многих своих статьях, речах, письмах В. И. Ленин обращался более 20 раз к чеховскому образу человека в футляре (см. указатель к Полн. собр. соч., изд. 5-е).

При жизни Чехова рассказ был переведен на болгарский, сербскохорватский и чешский языки.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *