в июле ни женщин ни улиток что значит

В июле ни женщин ни улиток что значит

Сальвадор Дали. Божественный и многоликий

О том, что было в детстве Дали, а чего не было

Сидел на кухне и ел горячие сырники со сметаной. Сметана была холодной – принес с мороза. Поливал ею горячие сырники и видел висящую на холодильнике репродукцию «Осеннего каннибальства» Сальвадора Дали.

Жена моя, находясь в гостиной, хорошо поставленным голосом – она певица – доставала меня с хищными модуляциями. Она тигр по гороскопу. Стремясь изменить слуховой фон, включил радио. Передавали о нападении Америки на Ирак. Попытался сосредоточиться на сырниках. Холодная сметана лежала на их горячих рыжеватых спинках, и когда я отправлял в рот очередной кусок, ощущал одновременно холодное и теплое. Вспомнился Томас Манн, его «Волшебная гора», где описывается блюдо под названием омлет с сюрпризом – это если под горячей яичницей обнаруживается холодное мороженое.

Глядя на пухленькие, политые сметаной, овальные творожные изделия, вспомнил, что Дали как-то написал портрет своей жены Галы (здесь и далее ударение на втором слоге) с сырыми котлетами на плечах. На вопрос журналистов, почему котлеты сырые, он ответил, что его жена Гала тоже сырая, а не жареная.

Гм, жареная жена – это неплохо. Может, поджарить? Хотя бы язык. Знал ли Дали поговорку, что русские друг друга едят и тем сыты бывают? И не только осенью, думал я, разглядывая «Осеннее каннибальство». Интересно, а что такое пытается подцепить персонаж, тыча ложкой в некое подобие гипертрофированной груди? Это похоже и на сметану, и на плавленый сыр.

Сырники я так и не доел. Причин, сами понимаете, случилось несколько: война в Ираке, увертюра семейного скандала и ассоциативный ряд «Осеннего каннибальства».

Зато внезапно, когда отодвинул тарелку с недоеденными сырниками, переживая сюрреалистическую ситуацию, возникла идея написать книгу о Дали, прекрасном и откровенном, загадочном и непредсказуемом, гениальном живописце и замечательном писателе, героическом муже, короле рогоносцев, великом соглядатае подсознательного, сумасшедшем и разумном, онанисте и Галолюбе… Ну и так далее, я начал впадать в раблезианский стиль…

Я пошел после ужина в кабинет и взял «Тайную жизнь Сальвадора Дали, написанную им самим». Эту книгу я читал и раньше, но как-то не слишком заинтересованно, и в памяти остались лишь какие-то яркие куски, совместимые с моими далекими интимными переживаниями.

Открыл на той странице, где художник свидетельствует, что родился 11 мая 1904 года в городе Фигерасе в 8 часов 45 минут на улице Монтуриоль в доме № 20.

У супругов Дали он был вторым ребенком. Первенец родился в 1901-м и умер в возрасте неполных двух лет от какой-то кишечной инфекции. Однако в «Тайной жизни» художник утверждает, что брат умер семилетним, и не от кишечной инфекции, а от мозговой, менингита. В зрелые годы Дали напишет «Портрет моего умершего брата», где тот изображен уже юношей. Он чувствовал с братом мистическую связь, видел в чертах его детского лица печать гениальности. Первенец был как бы неудачным замыслом, не до конца, с точки зрения Создателя, совершенным для гения, он решил, как сейчас сказали бы, клонировать Дали заново, с поправками.

Сам художник родился через девять месяцев и девять дней после смерти брата. Они были действительно похожи и носили одно и то же имя – Сальвадор, что означает Спаситель. Дали утверждал, что имя такое ему дано не случайно – ему было заповедано Создателем спасти искусство от разрушения. И признавался, что все им созданное по сравнению с Рафаэлем – «крах чистой воды» и ему хотелось бы жить в другое время, возрожденческое, когда преобладали тенденции созидательные, а не разрушительные.

Меня стала одолевать вечерняя дрема, я отложил книгу и подумал: а когда я впервые услышал о Дали, где впервые увидел репродукции его работ? И прорезалось. Это было в начале шестидесятых. Я был тогда семнадцатилетним, заканчивал школу и дружил со студентом восточного факультета Ленинградского университета Анатолием, большим любителем литературы Серебряного века, периода, – тогда мало известного и по многим причинам запретного. Он давал мне трепетной рукой перепечатанные на тонюсенькой полупрозрачной папиросной бумаге стихи символистов и акмеистов с обязательным наставлением – никому не показывать и читать только ночью. Короче, он поил меня «отравой стихов». Это из К. Случевского: «Я хотел бы отравой стихов одурманить несносные мысли». Вот уж воистину: какие мысли, такие и стихи. Однажды он показал мне альбомчик на английском языке о сюрреализме.

– Что это такое? – спросил я.

– Ого, – ответил он, – это люди, класс. Гляди. Только в обморок не упади.

Я открыл книгу и словно заглянул в замочную скважину собственного подсознания, как сказал бы Фрейд, с творениями которого я тогда был уже знаком. С упоением страстного путешественника, давно мечтавшего посетить желанную страну Фантазию, я погрузился в таинственный мир странных и причудливых, чужих, но – не чуждых – образов.

Макс Эрнст, Рене Маргритт, Ганс Арп, Хоан Миро, Марсель Дюшан, Ман Рей и другие художники обрушили на мою неподготовленную голову грозный, вперемешку с камнями непонимания, смерч своих неутоленных желаний и агрессивного террора…

Но Дали… Там были и репродукции Дали. Он был на голову выше других как по уровню мастерства, так и воображения. Его картины просто захлестнули меня. Они были очень близки мне, желанны, растворяли в юношеских мечтах и представлениях о женской любви и в то же время пугали и настораживали, как в детстве картинки из книжки со страшной сказкой…

Словом, на картинах Дали жили Эрос и Танатос в садомазохистских образах, заполнявших сюрреалистическое пространство растекающимися формами, до такой степени притягательными, что я не мог оторваться от репродукций очень долго.

Я попросил приятеля перевести названия картин. Он с усмешкой стал пересказывать по-русски не менее диковинные названия: «Рождение текучих желаний», «Средний бюрократ с распухшей головой приступает к обязанностям дояра черепной арфы» и так далее.

К нам подошел вислоухий и вислозадый соседский подросток Мишка, заглянул в книгу и сказал:

– Это у Ленина такая жопа?

– Вали отсюда, – сказал Анатолий, – никакой это не Ленин.

– Мало ли кто на кого похож.

Он взял у меня книгу, захлопнул и с досадой сказал:

– Ну вот, теперь весь поселок будет знать, что у меня есть книга, где вождь мирового пролетариата изображен с гипертрофированным задом. Надо было не тут смотреть.

Мы сидели на скамейке под тополем, вечерело, и в сирени начали щелкать соловьи…

Вот сейчас я думаю: в какое страшное время мы жили. Этот просмотр альбома с репродукциями работ сюрреалистов мог нам с Анатолием стоить дорого: в сексотах недостатка не было, да и без них нужная информация попадала точно «туда, куда надо». К нашему счастью, в нашем поселке на окраине питерского пригорода Мишка слыл треплом и балалайкой, поэтому его болтовню всерьез никто не принимал.

Но вернемся к нашей теме. После смерти первенца убитую горем жену отец художника отвез на озеро Рекесенс, известное своей целебной водой, неподалеку от Фигераса. Это красивое место в предгорьях Пиренеев так понравилось матери художника Фелипе Доменеч, что она даже расплакалась. Это горное озеро Сальвадор Дали изобразил в виде выбросившегося на берег кита в своей работе «Пляж с телефоном», выполненной в 1938 году. Здесь, судя по всему, и началась внутриутробная жизнь художника. В своей книге «Тайная жизнь» Дали уверяет, что помнит свое пребывание в утробе матери. По его мнению, жизнь до рождения – это подлинный рай, который «цветом схож с адом: он – огненно-алый, мерцающий, оранжево-золотой, вспыхивающий синими языками, текучий и теплый, липкий и в то же время недвижный, крепкий, симметрично выверенный». Как точно просматриваются здесь колористические приоритеты мастера; более подробно он пишет о своей палитре в другой книге – «50 магических секретов мастерства», необходимой, на мой взгляд, в библиотеке всякого художника, – так много там умозрительных и практических советов, весьма ценных с точки зрения и техники живописи.

Источник

1952-й год Июль

Порт-Льигат, 1-е

Пробудившись в шесть утра, я первым делом нащупываю кончиком языка свою болячку. За ночь, которая была исключительно знойной и сладострастной, она успела слегка подсохнуть. Странно, впрочем, что она успела так быстро подсохнуть и, когда я трогаю ее языком, дает ощущение затвердевшей, вот-вот готовой отскочить корки. «Похоже, нам предстоит слегка поразвлечься», — говорю я себе. Не сковыривать же ее сразу, это ведь все равно что безрассудно испор- тить себе целый день, исполненный тяжкого, кропотливого труда, добровольно лишаясь удовольствия время от времени поиграть со своей подсохшей болячкой. Впрочем, в тот день мне не суждено было соскучиться, ибо мне пришлось пережить одно из самых волнующих событий своей жизни — я превратился в РЫБУ1 Об этом стоит рассказать поподробней.

В этот день, как и в утро накануне, я решил посвятить минут пятнадцать, чтобы заставить засверкать на холсте отдельные чешуйки своей летающей рыбки, но был вынужден прервать это занятие из-за роя жирных мух (некоторые из них были даже с каким-то золотистым отливом), привлеченных зловонием рыбьего трупика. Мухи взад-вперед метались от разлагавшейся рыбки к моему лицу и рукам, заставляя меня удваивать внимание и проворство, ведь к и без того достаточно кропотливой работе прибавлялась еще необходимость терпеть их щекотание и при этом невозмутимо отделывать тончайшие детали, не мигая намечать контуры чешуйки, когда ее как раз заслоняла от меня очередная взбесившаяся муха, пока три остальные прочно прилепились к мертвой натурщице. Чтобы продолжить свои наблюдения, мне приходилось использовать малейшие изменения в местоположении мух — и это не говоря уже о той из них, которой особенно полюбилось садиться на мою болячку. Я сгонял ее оттуда, дергая время от времени уголками губ, при этом я сильно, но достаточно плавно оскаливался и слегка задерживал дыхание, дабы, не нарушая точности мазков, продолжать наносить их на холст. Иногда мне даже удавалось ее пленить и не отпускать до тех пор, пока не почувствую, как она барахтается на моей болячке.

И все-таки прекратить работу меня вынудила вовсе не эта странная великомученица — ибо сверхчеловеческая задача продолжать писать, когда тебя буквально пожирают мухи, наоборот, скорее, вдохновляла меня, давая возможность проявлять чудеса ловкости, которых, не будь мух, мне бы ни за что не достичь. Нет, прекратить работу заставил меня запах рыбы, ставший таким зловонным, что меня чуть не вырвало съеденным утром завтраком. Поэтому я велел унести протухшую натурщицу и уже начал было писать своего Христа, но тут же все мухи, которые прежде распределялись между мною и рыбкой, собрались исключительно на моей коже. Я был совершенно голым, причем на теле оставались брызги жидкости из опрокинутого флакончика с фиксатором. Думаю, эта жидкость-то их и привлекала — ибо что касается меня, то я вообще-то довольно чистоплотен. Весь облепленный мухами, я писал все лучше и лучше, при этом с помощью языка и дыхания охраняя свою болячку. Языком я старался слегка приподнять и размягчить верхнюю чешуйку, которая, судя по всему, вот-вот готова была отвалиться. Дыханием же я ее слегка подсушивал, делая выдох одновременно с взмахом кисти. Чешуйка была слишком суха, чтобы отделить от нее малюсенькую пластиночку вмешательством одного только языка, не помогай я себе еще и конвульсивными гримасами (строя их всякий раз, когда брал с палитры краски). А ведь если задуматься, то эта тоненькая пластиночка обладает точь-в-точь теми же свойствами, что и рыбья чешуя! Значит, повторяй я без конца эту операцию, я мог бы наковырять с себя множество рыбьих чешуек. Моя болячка оказалась настоящей мастерской по производству чешуек вроде слюды. Стоит мне сковырнуть одну, как под ней в уголке губ сразу же оказывается другая.

Первую чешуйку я выплюнул себе на колено. Неслыханная удача, у меня сразу же возникло какое-то чрезвычайно острое ощущение, будто чешуйка, ужалив, плотно приросла к моему телу. Я разом перестал писать и закрыл глаза. Мне потребовалось собрать в кулак всю волю, чтобы оставаться неподвижным — до такой степени все лицо у меня было облеплено активно суетящимися мухами. От страха сердце стало бешено колотиться, и я вдруг понял, что отождествляю себя со своей протухшей рыбкой, во всем теле даже начала появляться какаято непривычная одеревенелость.

— О Боже, я превращаюсь в рыбу. — воскликнул я.

Тут же мне в голову полезли доказательства того, что мысль эта сама по себе не так уж и неправдоподобна. Чешуйка с моей болячки обожгла мне колено, а потом стала размножаться. Я ощутил, как покрываются чешуей мои ляжки — сперва одна, потом другая, теперь живот. Я хотел испить это чудо до дна и, наверное, минут пятнадцать стоял, не в силах открыть глаза.

— А теперь, — сказал я себе, все еще до конца не веря чуду, — я открою глаза и увижу, что действительно превратился в рыбу.

Пот лил с меня ручьями, тело обволакивало увядающее тепло заходящего солнца. Наконец я все-таки разомкнул веки.

Ну и дела! Я весь был покрыт блестящими чешуйками!

Правда, я тотчас же догадался, откуда они взялись: это ведь были всего-навсего просохшие и превратившиеся в кристаллики брызги фиксатора. И надо же было случиться, чтобы как раз в этот самый момент вошла прислуга. Она принесла мне полдник, поджаренный хлеб, политый оливковым маслом. Осмотрев меня с ног до головы, она кратко резюмировала:

— Ну и ну, да ведь вы же весь мокрый, как рыба! И вообще, не пойму, как можно рисовать, когда вас буквально распинают мухи!

Я остался в одиночестве и грезил до самых сумерек.

О Сальвадор, твое обращение в рыбу, этот символ христианства, благодаря казни, учиненной над тобой мухами, было не чем иным, как причудливым, типично далианским способом отождествить себя с Христом, которого ты в тот момент писал!-

Кончиком языка, раздраженного после столь многотрудного дня, я наконец-то сковыриваю всю болячку, не делая больше попыток отделять от нее по одной-единственной чешуйке. Одной рукой делая записи, я между большим и указательным пальцем другой с величайшими предосторожностями зажимаю свою болячку. Она довольно мягкая, но вздумай я согнуть ее пополам, и она наверняка сломается. Я подношу ее к носу и нюхаю. Никакого запаха. Погрузившись в задумчивость, я на мгновение оставляю ее на вздернутой к самому носу верхней губе, состроив при этом гримасу, в точности отражающую то состояние крайней опустошенности, в котором пребываю. Благословенная расслабленность охватывает все мои члены.

Я отодвигаюсь от стола. Волнуясь, как бы, чего доброго, не упала моя болячка, я перекладываю ее на стоящую у меня на коленях тарелку. Но это занятие ничуть не выводит меня из прострации, я продолжаю кривить рот, будто намереваюсь навечно застыть с этой гримасой на лице. К счастью, забота о том, как бы не потерять свою драгоценную болячку, выводит наконец меня из этого глубокого оцепенения. В панике я бросаюсь искать ее на тарелке, но она стала там лишь еще одним коричневым пятнышком, растворившись среди бесчисленных крошек поджаренного хлеба. Потом я вроде бы ее отыскиваю и беру двумя пальцами, чтобы напоследок еще немного с ней поразвлечься. Но тут мною овладевает ужасное подозрение: а вдруг это вовсе не моя болячка? Я испытываю непреодолимое желание поразмышлять. Здесь есть какая-то загадка, ведь это вполне может быть просто-напросто козявка, выпавшая у меня из носа. Да и так ли уж, в сущности, важно, та ли это самая болячка или нет, раз они все совершенно одинаковы по размеру и по виду и ничем не пахнут? Это рассуждение приводит меня в ярость, ведь, по сути дела, это все равно что признать, будто божественного Христа, которого я писал, распинаемый мухами, в действительности никогда не существовало!

Рот мой перекосился от бешенства, что при моей воле к власти вызвало кровотечение моей болячки. Длинная, овальная капля крови стекала мне на бороду.

Да, только так, истинно по-испански привык я скреплять свои чудачества! Кровью, как хотел того Ницше!

У меня была тетка, которую приводило в ужас все, что как-то связано с испражнениями. При одной только мысли, что она могла бы хоть чуть-чуть испортить воздух, глаза ее сразу же орошались слезами. Превыше всех своих достоинств она гордилась тем, что ни разу в своей жизни не пукнула. Теперь это уже не кажется мне таким нелепым мошенничеством. Должен сказать, что в периоды аскетизма, когда я веду интенсивную духовную жизнь, я и вправду почти никогда на пукаю. Часто встречающиеся в древних текстах утверждения, будто святые отшельники вообще не выделяли никаких экскрементов, представляются мне все более и более близкими к истине-особенно если принимать во внимание мысль Филиппа Ауреола Теофраста, достопочтенного Бомбаста фон Гогенгейма (иначе говоря, Парацельс (1493-1541), утверждавшего, что рот — это не просто рот, а некое подобие желудка и если очень долго не глотая пережевывать пищу, а потом ее выплюнуть, то все равно можно насытиться. Отшельники живут, жуя и выплевывая коренья и кузнечиков. Все это одни слова да наивные иллюзии, будто они свои религиозные экстазы уже на земле питают воздухом небесным.

Необходимость глотать — как я уже давно отмечал в своих исследованиях по каннибализму (на самом деле Дали писал об этом в «Тайной жизни», однако полное исследование этого вопроса еще будет опубликовано в двух или трех томах.) — соответствует, скорее, не потребности в питании, а совсем другой потребности, эмоционального и морального порядка.

Мы глотаем, стремясь до конца прочувствовать свое абсолютное слияние с любимым существом. Ведь глотаем же мы не жуя облатки. Теперь об антагонизме между жеванием и глотанием. Святой отшельник пытается эти две вещи разделить. Чтобы целиком отдаваться своей земной и жвачной (в философском смысле) роли, он предпочитает обходиться для поддержания жизни только одними челюстями, приберегая исключительно для Бога акт глотания.

Что же касается Пла, то он, с тех пор как появился, не устает повторять одну фразу, запомнившуюся ему с нашей последней встречи: «Когданибудь эти усы станут знаменитыми!» Затянувшийся обмен любезностями между ним и Л. Пытаясь положить этому конец, сообщаю, что Пла только что написал статью, где чрезвычайно проницательно подметил мои причуды. Он отвечает:

— Ты только расскажи мне что-нибудь еще, а статей я напишу сколько хочешь.

— Ты бы лучше написал обо мне книгу, ведь никто не сможет сделать это лучше тебя.

— А я ее издам! — воскликнул Л. — Правда, Рамон уже заканчивает писать одну книгу о Дали.

— Но позволь, — возмутился Пла, — Рамон даже лично не знаком с Дали.

Внезапно мой дом заполнился друзьями Пла. Друзей у него не счесть, и описать их весьма трудно. У всех у них есть две характерные черты: они, как правило, наделены густыми бровями и всегда выглядят так, будто появились у меня на террасе, только что сорвавшись из какого-нибудь кафе, где провели лет десять кряду.

Провожая Пла, я говорю ему:

— А усы-то, похоже, и вправду станут знаменитыми! Ты только посмотри, и получаса не прошло, а мы уже решили издать целых пять книг, моих или обо мне! Моя стратегия уже принесла мне бесчисленные сочинения, посвященные моей персоне, а весь секрет в том, что мои антиницшеанские усы, словно башни Бургосского собора, всегда обращены в небо.

Моя неповторимая индивидуальность заставит их в один прекрасный день заинтересоваться и моими произведениями. А ведь это куда лучше, чем пытаться прощупать личность художника по его творчеству. Что же до меня, то я многое бы отдал, чтобы узнать все о человеке по имени Рафаэль.

— Этот рог спасет мне жизнь!

Сегодня эти слова начинают сбываться. Рисуя своего Христа, я вдруг замечаю, что он весь состоит из носорожьих рогов. За какую часть тела ни возьмусь, я словно одержимый изображаю ее в виде рога носорога. И лишь тогда — и только тогда,когда становится совершенным рог, обретает божественное совершенство и анатомия Христа. Потом, заметив, что каждый рог предполагает рядом перевернутый другой, я начинаю писать их, цепляя друг за друга. И, словно по волшебству, все становится еще совершенней, еще божественней. Потрясенный своим открытием, я падаю на колени, дабы возблагодарить Христа — и это, поверьте, вовсе не литературная метафора. Видели бы вы, как я, точно настоящий безумец, падал на колени у себя в мастерской.

Испокон веков люди одержимы манией постигнуть форму и свести ее к элементарным геометрическим объектам. Леонардо пытался изобрести некие яйца, которые, согласно Евклиду, якобы представляют собой совершеннейшую из форм. Энгр отдавал предпочтение сферам, Сезанн — кубам и цилиндрам. И только Дали, в пароксизме изощренного притворства поддавшись неповторимой магии носорога, нашел наконец истину. Все слегка изогнутые поверхности человеческого тела имеют некую общую геометрическую основу — ту самую, которая воплощена во внушающем ангельское смирение перед абсолютным совершенством конусе с закругленным, обращенным к небесам или склоненным к земле острием, который зовется рогом носорога!

Получаю приглашение присутствовать 14 августа при таинстве в Эльче (Местечко Эльче в провинции Аликанте). Там с помощью механических приспособлений раскроется купол церкви, и ангелы унесут на небо Пресвятую мадонну. Может, и съездим. Мне как раз заказали из Нью-Йорка статью об Эльчинской мадонне (бюст из песчаника, найденный в XIX веке при раскопках фи- никийских развалин). Все важное сходится: небольшое селение со своей уникальной мадонной и уникальное таинство вознесения, воспроизвести которое им чуть было не запретили — помог только что провозглашенный Папой святой догмат. Все сходится и для меня, обогащая и наполняя новым смыслом каждый мой новый день. Одновременно я получил текст своей статьи о Вознесении, напечатанной в журнале «Этюд кармелитэн». Отец Бруно посвятил мне весь этот выпуск. Перечитываю статью, и она мне, признаться, нравится до чрезвычайности. Вспоминаю о своей кровоточащей болячке и говорю себе:

— Я сдержал свое слово. Обет исполнен!

Вознесение есть кульминационный момент ницшеанской воли к власти у женщины — сверхженщина возносится в небо мужской силою своих же собственных антипротонов1

— Здесь, в Порт-Льигате, слишком уж голо,сказал он. — Лично я люблю, когда вокруг растут елки, и не столько из-за тени, я вообще никогда не сижу в тени. Просто мне приятно на них смотреть. Без елок для меня и лето не лето.

«Ну погоди у меня, — сказал я про себя. — Я тебе покажу елки!» Я принял двух господ весьма любезно и даже снизошел до беседы, сплошь состоявшей из одних только пошлостей. За это я был удостоен чрезвычайной признательности. Когда я вывел их на террасу, они заметили там мой монументальный слоновий череп.

— А это что такое? — спросил один из них.

— Слоновий череп, — ответил я. — Просто обожаю слоновьи черепа. Особенно летом. Прямо не знаю, что бы я без них делал. Для меня все лето испорчено, если где-нибудь рядом нет слоновьего черепа.

Можно усовершенствовать эксперимент, нанеся на каждую турецкую горошинку вещество, которое придаст им свойства киноэкранов.

Уезжая, Л. заверил меня, что ваша книга обо мне принесет огромный успех в Аргентине и будет переведена на многие языки. Мне известно, что вы сейчас работаете одновременно над несколькими книгами, и потому, думается, я выбрал удачный момент, чтобы предложишь вам написать еще одну. Здесь важно найти способ писать не работая, то есть сделать так, чтобы книга писалась сама по себе. Эту проблему мне удалось решить за счет заголовка: «Атом Дали». Пролог уже готов, ведь настоящим письмом уже подтверждается наше согласие констатировать, что единственным атомом, который создается сейчас, по крайней мере в районе Ампурдана (область Коста Брава, в которую входят Кадакес и Порт-Льигат), является атом Дали, что полностью оправдывает важность данной работы. Таким образом, пока все хватаются за что попало, вы сможете сконцент- рировать свое внимание на одном-единственном атоме Дали, а этого вполне достаточно, чтобы написать о нем солидное исследование. При каждой нашей новой встрече я буду сообщать вам новые сведения о своем атоме, передавать имеющие к этому отношение фотографии и документы. Вам, таким образом, останется лишь создать общий колорит, что, учитывая ваш прекрасный дар рассказчика, не составит для вас никакого труда. Мой атом столь активен, что работает без устали. Книгу, повторяю, будет делать он, а не мы. А для атома — и тем более для атома Дали — подготовка книги станет одной из естественных потребностей. Я бы даже сказал, что работа над книгой для него просто отдых. Речь идет о книге, посвященной чему-то такому, что я не могу еще уточнить в деталях, поскольку не знаю, о чем там пойдет речь. Впрочем, я — ярый, исступ- ленный и страстный противник всяческих империалистических уточнений, и ничто в мире не может быть мне милее, приятней, надежней и даже привлекательней, чем трансцендентная ирония, заключенная в принципе неопределенности Гайзенберга.

Ступайте завтракать. Там приготовят вам то, что вам нравится, или то, что соответствует вашей диете. Ваш Дали.

Еще худеньким, как кузнечик, десятилетним мальчишкой я уже опускался на четвереньки, чтобы помолиться перед столиком из рога носорога. Да, для меня это был уже носорог!

Под этим углом зрения окидывая взглядом свои полотна, я не устаю поражаться тому, сколько же в моем творчестве скопилось носорогов. Даже мой знаменитый хлеб (картина, написанная в 1945 году, в настоящее время является собственностью Галы Дали. «В течение шести месяцев, — вспоминает Дали, — я преследовал цель овладеть техникой старых мастеров, постичь тайну их взрывчатой неподвижности предмета. Это полотно — самое строгое с точки зрения геометрической проработки») при ближайшем рассмотрении оказывается не чем иным, как деликатно уложенным в корзинку рогом носорога.

Теперь-то я понимаю, почему в тот день, когда Артуро Лопес преподнес мне в подарок мою знаменитую трость из носорожьего рога, мною овладел такой бурный восторг.

Не успел я вступить во владение этой тростью, как вместе с нею мне передалась какая-то странная, совершенно иррациональная вера. Моя невероятная привязанность к ней граничила с почти маниакальным фетишизмом, и однажды в Нью-Йорке я даже ударил парикмахера, который чуть не поломал ее, нечаянно слишком резко опустив кресло, куда я аккуратнейшим образом ее поместил. Я был так взбешен, что в наказание грубо стукнул его тростью по плечу, разумеется, поспешив упредить его гнев хорошими чаевыми.

Носорог, носорог, где ты?

Итак, я облачаюсь в мундир Дали и спускаюсь его принять.

Дело в том, что он решил податься в Америку и выбиться там в люди, не важно, на каком поприще, главное — преуспеть. Ему и в голову не приходило, как уныла жизнь в Америке.

— У вас есть какие-нибудь влиятельные знакомства? Вы любите хорошо поесть? — спрашиваю я его.

Он отвечает мне с какой-то жадностью:

— Что вы, да я могу питаться чем попало! Хоть годами сидеть на одном хлебе и горохе!

— Вот это никуда не годится! — сказал я, слегка подумав и придав лицу озабоченное выражение.

Он удивился. Я пояснил свою мысль:

— Каждый день питаться одним хлебом и горохом — слишком дорогое удовольствие. Их надо покупать, а для этого придется работать и работать. Вот если бы вы привыкли жить на одной икре и шампанском, то это не стоило бы вам ровным счетом ничего.

Он изобразил на лице кретинскую улыбку в полной уверенности, что я шучу.

— Да я в жизни никогда не шутил! — прикрикнул я.

Он как-то сразу обмяк и покорно ждал продолжения.

— Так вот, молодой человек, икра и шампанское — это продукты, которыми вас совершенно бесплатно угощают дамы определенной породы — утонченные, восхитительно надушенные и к тому же окруженные изысканнейшей обстановкой. Но чтобы пользоваться их расположением, надо быть полной противоположностью тому, что являете собой вы — человек, имевший наглость явиться с грязными ногтями к самому Дали, который принял вас в мундире. Так что ступайте прочь и займитесь-ка лучше своим горохом. Это занятие как раз по вашим способностям. Вот у вас и лицо до срока сморщилось — ни дать ни взять сухая горошина. Что же касается вашей рубашки, то ее отвратительный шпинатный цвет безошибочно выдает в вас породу скороспелых стариков и неудачников.

Меня никогда не покидает ощущение, что все, что связано с моей персоной и с моей жизнью, уникально и изначально отмечено печатью избранности, цельности и вызывающей яркости. Вот и сейчас я вкушаюсвой первый завтрак, смотрю на восход солнца и думаю: а ведь Порт-Льигат — самый восточный географический пункт Испании, значит, каждое утро я оказываюсь первым испанцем, прикоснувшимся к солнцу.

И действительно, даже в Кадакес, который расположен всего в десяти минутах отсюда, солнце приходит все-таки немного позже.

Размышляю я и о колоритных прозвищах местных рыбаков — в Порт-Льигате есть один Маркиз, есть Министр, есть Африканец и даже целых три Иисуса Христа. Пожалуй, немного найдется в мире мест, тем более таких крошечных, где бы могли одновременно встретиться сразу три Иисуса Христа!

Хотя работа над Вознесением продвигается у меня заметно и блистательно, я все же прихожу в ужас, осознав, что уже наступило 18 июля. Время спешит, пролетая мимо с каждым днем все быстрей и быстрей, и, хотя я смакую любой десятиминутный глоток жизни, венчая каждые четверть часа какой-нибудь выигранной баталией, подвигом или победой духа, соперничающими между собой по своей непреходящей значимости, — все равно сквозь меня мало-помалу незаметно просачиваются недели, наполняя меня яростью и заставляя с еще более острым ощущением полноты жизни цепляться за каждую каплю моего драгоценнейшего обожаемого времени.

Внезапно появляется Розита, она приносит первый завтрак и сообщает новость, которая повергает меня в неописуемый восторг. Оказывается, завтра 19 июля, а ведь именно в этот день Господин и Госпожа прибыли в прошлом году из Парижа. Я испускаю истерический вопль:

— Значит, я еще не прибыл! Меня еще здесь нет. Я только завтра приеду в Порт-Льигат. В это же самое время в прошлом году я даже еще и не приступал к своему Христу! А теперь, хоть я еще и не приехал, а уже почти закончено, уже устремилось в небеса мое Вознесение!

Я тотчас же бросаюсь в мастерскую и работаю там до полного изнеможения, плутуя и стараясь воспользоваться своим отсутствием, чтобы как можно больше успеть к моменту приезда. Тем временем весть, что меня еще здесь нет, облетает весь ПортЛьигат, и вечером, когда я спускаюсь к ужину, малыш Хуан, расшалившись, кричит:

— Завтра вечером сюда приедет господин Дали! Завтра вечером сюда приедет господин Дали!

А Гала смотрит на меня с той покровительственной любовью, которую удавалось запечатлеть на холсте одному только Леонардо — а ведь как раз завтра исполняется пятьсот лет со дня его рождения.

И все же, как ни старался я, к каким ухищрениям ни прибегал, силясь до конца насладиться остротой последних мгновений своего отсутствия, на самом-то деле я уже давно здесь, прочно поселился в ПортЛьигате. И как прекрасно, что я здесь!

Когда сгущаются сумерки, ко мне с визитом заходит один французский полковник. Когда речь заходит о слоновьих черепах, я сообщаю ему:

— А у меня их целых пять!

— Ну зачем же вам столько слоновьих черепов? — восклицает он.

— На самом деле мне нужно три тысячи. Впрочем, они у меня будут! Один друг, магараджа, обещал привезти мне целый корабль, надеюсь, он выполнит свое обещание. Придут рыбаки и разгрузят его прямо здесь, вот на этом крошечном моле. Я прикажу им разбросать их понемногу тут и там, чтобы они повсюду виднелись, внося разнообразие в планетарный геологический ландшафт Порт-Льигата.

— Это будет изумительно, это будет зрелище, достойное Данте! — вскричал мой полковник.

— И что важней всего, это идеально впишется в ландшафт. Ведь здесь что ни посади, это непременно испортит весь пейзаж. Особенно нелепо здесь выглядели бы елки. Чудовищная безвкусица. Нет, что ни говори, но уместней слоновьих черепов тут ничего не придумаешь.

Благодаря долгим и весьма торжественным сумеркам мы ощутили прикосновение одной из прохладных, пьянящих летних ночей. Из палатки, что разбили невдалеке от дома, одна за другой, словно с давно знакомой пластинки, раздавались обычные для этой поры, неизменные песни — начиная со знаменитой «El Solitero de la Cardina».

Эти импровизированные певцы неожиданно возбудили во мне мощный прилив какой-то нежной и страстной истомы. С каждой новой песней я словно заново видел и с необычной остротой переживал летние воспоминания моего отрочества, когда я и сам раскидывал вот такие палатки и пел песни с друзьями. Благодаря этим безвестным туристам я вновь пережил воистину восхитительные мгновения своей жизни. Будь я всемогущ, непременно приказал бы в наказание отдубасить их разок-другой дубинкой! Просто за то, что они совсем не такие, каким был я. Они глупы, добропорядочны и спортивны. Я же в их возрасте уже таскал с собою по палаткам Ницше и терзал мозги себе и другим.

— это больше, чем пук,

но меньше, чем гениальный паук.

Долгий, просто нескончаемо долгий и, скажем прямо, какой-то мелодичный звук, который я издал сегодня утром при пробуждении, напомнил мне о Мишеле де Монтене. Он утверждал, будто святой Августин был знаменитым пукоманом и умудрялся воспроизводить таким образом целые музыкальные партитуры (Дали редко решается расстаться с одной, бесконечно ценной для него записью. Это крошечная пластиночка, на которой запечатлено искусство клуба американских пукоманов. Наряду с этим он не устает перечитывать ценнейшую кингу графа де ла Тромпетт (графа Трубачевского) «Искусство пука», пространная выдержка из которой приводится в Приложении).

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *