восемь белых ночей о чем
Что читать на выходных: фрагмент новой книги Андре Асимана «Восемь белых ночей»
Когда уже ночью мы распрощались, я дал себе обещание не ждать от нее звонка на следующий день, не ждать, что я ее увижу и услышу хоть в какое-то обозримое время, и даже не помышлять о том, чтобы позвонить самому. Если не будет веского повода. Веский повод нашелся черезнесколько часов, но я не повелся.
Поначалу хотелось позвонить и сказать ей, что… что я очень рад, что провел с ней весь день, а по ходу дела упомянуть основные вехи этого дня: Баха, strudel gâteau, еще раз Ромера и нежданную встречу с «Князем Оскаром» на Гудзоне — как он дожидался нас в засаде, или прощальный поцелуй, который равно неловко и выпрашивать, и отклонять.
Позвонить и сказать что? Что я беру обратно все шутки в адрес герра Яке? Что день оказался изумительным — какона и предсказывала? Что нужно очень многое ей сказать? Ну так говори. Не знаю, с чего начать. Это что, надолго? Очень хочется, чтобы ты приехала ко мне домой, сейчас, сегодня, немедленно. А чего ты меня тогда не попросил, Оскар? Потому что не мог, потому что ты, блин, кого угодно запугаешь своим жарко-холодно, лед-пламя, говори не-говори. Потому что я не могу разобраться, где ты и кто ты. Князь Оскар! Клара Бруншвикг! Спокойной ночи. Спокойной ночи. Короткое молчание. Клара Бруншвикг… Что? Клара Бруншвикг… Не произноси, оборвет она меня. Не хочешь от меня это слышать? Не хочу. Тогда сама произнеси. Князь Оскар, давай сейчас не будем. Скажи, почему не хочешь, чтобы мы это произнесли, скажи, скажи, скажи.
Можно было позвонить по пути домой.
Можно было позвонить из такси.
Можно было позвонить из дома
Можно было позвонить, пока ты поднималась в лифте, назвать тебя по имени, пока ты еще говорила с Борисом, заорать: «Клара!»
Можно было ответить на эсэмэску сразу. «Когданибудь я вынуждена буду послать тебе эсэмэску». Типичная Кларина криптография, высечено в камне, точно глиф, который никому не расшифровать, даже его создателю. Что может означать «Когда-нибудь я вынуждена буду послать тебе эсэмэску»? Что не такое сообщение она хотела написать, что в сообщении, которое она напишет «когда-нибудь», будет сказано больше, гораздо больше, а это лишь затравка, сигнал «не отключайся» — с продолжением или без? Или, может, смысл такой: жаль, что мне больше нечего сказать, жаль, что не хватает храбрости сказать больше, жаль, что не могу сказать тебе того, что ты, я знаю, хочешь услышать — чего сам-то не спросишь, чего, блин, не спросишь сам? Жаль, что ты не станешь читать между строк — я же знаю, что ты это умеешь и любишь, потому что никакие мои слова не принимаешь на веру, потому мне и приходится прибегать к околичностям, хотя я и не хочу ничего зашифровывать, особенно в разговорах с тобой, и все же вынуждена употреблять совсем уж мутные коды.
Эсэмэску я перечитывал как минимум час, как будто к ней прилагалась шпаргалка, которую я случайно потерял. Нужно было сразу же что-то ответить. К трем я так ничего и не ответил и не хотел, чтобы она сочла меня человеком, который проверяет сообщения в самом глухом часу ночи. К четырем, проснувшись от сна, который даже и не запомнил, я решил ответить этак остроумно: «Ceci n’est pas un messagenon plus. Ложись спать». А потом подумал: пустьпомучается ожиданием.
Мне не пришло в голову, что из нас двоих мучаюсь и всегда буду мучиться как раз я, а не Клара. Она не умеет мучиться. Написала эсэмэску от балды и отправиласьспать. Или ей хотелось, чтобы я думал, что она написала ееот балды и отправилась спать?
А зачем внушать мне такую мысль? Чтобы спрятать что? Намекнуть на что? Заставить меня заподозрить и передумать что?
Нет, дело во мне, только во мне.
А потом меня обуяло невыносимое беспокойство. А если она не ложится и ждет моего ответа? А если, оставшись одна, она все-таки сняла трубку, когда телефон зазвонил в дцатый раз за ночь, и вступила с Инки в марафон поперетягиванию каната — а они всегда заканчиваются безучастным «Ладно, если очень хочется, давай, приезжай»?Интересно, сняла бы она трубку, увидев, что звоню я?
В восемь утра, когда, вопреки всем абсурдным ожиданиям, стало ясно, что я не услышу жужжания домофона, я решил, что лучше забыть все надежды и отправиться в любимую-но-теперь-уже-не-столь-любимую греческую забегаловку. Упущенная вчера возможность побыть наедине с яичницейи газетой вернулась напоминанием о провале и отчаянии. Прежде чем пойти в душ, я долго разглядывал телефон. Нет, Кларам из этого мира не звонят только ради того, чтобы сказать «привет». Им звонят по делу, имея готовый план действий, — даже если дело надуманное. Есть у тебя план? У меня нет плана. Но позвонить хочется? Хочется.
Пообедать, подумал я. Да, пообедать попозже. Чтобы неочень шумно, людей немного. Пообедать попозже в симпатичном месте.
ПРЕДЛАГАЮ ПООБЕДАТЬ ТЧК
Пусть считает, что таков «стиль» моих сообщений. Легковесный, вольготный, по сути.
Когда я вышел из душа, уже пришел ответ. Она не стеснялась показать, что готова отвечать сразу.
ГДЕ КОГДА ЧТО КАК ПОЧЕМУ
Разгадала и растревожила.
Смысл был такой: «Хочешь играть в краткость и лапидарность, получи краткость и лапидарность. Поглядим, кто первый скуксится».
«Почему», добавленное по размышлении, было самымязвительным элементом уравнения.
ПИРАНЕЗИ 14.00 ИТАЛЬЯНСКИЙ 67 И МЭДИСОН ПОТОМУ ЧТО
ЛУЧШЕ ТЕБЕ НЕ ЗНАТЬ ПРИЧИН
ГЕНДЕЛЬ РОМЕР ПРОШЛЫЙ ВЕЧЕР
ХОЧУ СЕГОДНЯ КАК ВЧЕРА А ТО НЕ ПОНЯТНО
Я был на грани некоего признания, хотя понятия не имел какого.
Эсэмэски одновременно и сближают, и дистанцируют. Порой — сильнее, чем живое слово. В них сохраняютсяударения, но они звучат громче, резче, отчетливее — наборкратких интенций, которые легко перепутать, но трудноневерно истолковать. Еще один раунд — и вместо поцелуевслучится ссора.
ЗНАЮ МЕСТО ПОЛУЧШЕ ЗАЙДИ ЗА МНОЙ В 14
Я хотел произнести «Отлично», но потом решил смягчить тональность до более бодрого и формульного»Договорились», которое потом сменил на более сговорчивое «Буду», на притворно-повелительное «Жди», в последнюю минуту придумал более мягкое и уклончивое «До встречи», в итоге вернулся к исходному «Договорились».
Такая сдержанность, уклончивость. Маневрирование. С обеих сторон? Или только с моей?
Потом я пошел в свою греческую забегаловку и сделал все то, о чем мечтал вчера. Сел у большого заиндевелого окна. Сумел обменяться теми самыми словами с греческой»куклой», которая уже не была «куклой». Получил бездонную кружку безвкусного кофе, съел картофельные оладьи, прочитал газету, вчерашнюю тоже.
Потом пошел в музыкальный магазин, купил диски совсеми сюитами Генделя для пианино и всего Баха-Зилоти. Поставлю их, как только вернусь домой, и попытаюсьвспомнить, как лед трещал в такт той прелюдии, что окутала чарами весь наш день.
Зашел в «Старбакс», заказал тот же кофе с добавлением мокки, который она привезла вчера, стал вскрывать коробки с дисками одну за другой. Мне нравилась послерождественская суета — круговерть туристов вокругЛинкольн-центра и множество ньюйоркцев, ведь сегоднявыходной. Мне все еще нужно было купить два подарка. Потом я понял, что на самом деле хочу купить подарокКларе. «Зачем покупать мне подарок?» Затем. «Затем —дурацкая причина». Затем, что с твоим появлением всеизменилось, что при первом твоем прикосновении к любому дню моей жизни он меняет цвет, подобно «кольцунастроения», затем, что, стоит тебе чуть дотронуться домоей кожи, на ней навеки остается ожог. Вот, видишь локоть? Когда мы шли от бара, ты один раз по нему стукнула. Он не забыл. Видишь ладонь? Она держала кончики твоих пальцев, когда ты плакала. А лоб — ты сказала, что он тебе нравится, с тех пор все мои мысли текут иначе. Затем, что рядом с тобой мне нравится моя жизнь, нравится, кто я такой, и если все на этом и завершилось бы, не встретиться с тобой означало бы жить в северной стране и ни разу не попробовать ни одного тропического фрукта. Аннона, манго, гуава, папайя — перечислю все, как остановки на Крестном пути, города на пути в Компостелу, остановки на местной бродвейскойлинии, включая станцию-призрак под Девяносто Первой улицей — именно там мы с тобой, Клара, упиваемся одной и той же кровью, словно две тени из загробного мира, которым нужно побыть вместе, прежде чем отправиться обратно к тем, кого называют живыми.
Тут меня как ударило: ты ведь забудешь и то, что была со мной знакома, да?
Ты не вспомнишь, что пути наши пересекались.
Я умру, а ты не узнаешь.
Я купил ей диск, на котором квартет Буша играет Пятнадцатый струнный Бетховена. Нестираемым маркеромнаписал посвящение: «Heiliger Dankgesang — для тебя. Это я».
Андре Асиман: «Табу существуют из-за того, что мужчины очень многого боятся»
За последний год в издательстве Popcorn Books было издано чуть ли не полное собрание сочинений Андре Асимана: вышли романы «Энигма-вариации», «Восемь белых ночей» и «Найди меня» — продолжение его знаменитой книги «Назови меня своим именем». Мы поговорили с писателем о невозможной любви, о табу в литературе и о том, каково это — всегда и везде быть чужаком.
— Вас знают прежде всего как автора романа «Назови меня своим именем». У вас есть другие, не менее прекрасные книги, но, я думаю, вас еще долго будут представлять именно как человека, который написал «Назови меня своим именем». Как вы относитесь к этому?
— Нормально. Этот роман я написал очень быстро и не особенно стремился его опубликовать, потому что на тот момент это была не совсем обычная для меня книга. Я тогда писал другой роман, который как раз вышел в России, — «Восемь белых ночей». Это серьезная книга, которая писалась очень трудно, так что в какой-то момент я прервался и взялся за роман «Назови меня своим именем», чтобы дать выход чувству бессилия. Я не воспринимал его серьезно, но роман неожиданно стал очень популярным. «Восемь белых ночей» — это непростая книга, амбициозная и, может быть, немного переусложненная. У нее не так много читателей, но те, кто ее осилил, знают, что это лучшая моя вещь. Я и сам так думаю.
— Связан ли выбор темы романа «Назови меня своим именем» с тем, что один из немногих способов показать в наше время трудную и запретную любовь — это описать отношения между двумя мужчинами? Государственные границы, национальность, религия, социальное положение — барьеров сейчас становится все меньше.
— Да, так и есть. Когда я начинал писать книгу, это должна была быть история о юноше по имени Элио и девушке. Но потом я понял, что на третьей странице они займутся сексом и писать будет больше не о чем. Здесь нет никаких запретов, никакого чувства вины, никаких препятствий, которые надо преодолевать. Тогда я решил написать о любви двух молодых людей, и история сразу преобразилась — появилось стеснение, возникли трудности. Это было так, словно ты берешь книгу Бокаччо и переделываешь ее в нечто, написанное Расином. На самом деле я просто переносил туда любовные сцены из «Восьми белых ночей», так что, когда я закончил «Назови меня своим именем» и снова взялся за этот роман, я уже не смог их туда вернуть — пришлось придумывать новые.
Арми Хаммер и Тимоти Шаламе в экранизации «Назови меня своим именем». Режиссер Лука Гуаданьино, 2017. Источник: rollingstone.com
— Но все равно: когда вы встречаете на вечеринке восхитительную женщину, вы, скорее всего, уже ночью окажетесь в постели. Так это происходит в наше время. Интересно, кстати, как на все это повлияет COVID-19 и какие трудности будут возникать из-за него? Например, ситуации, когда люди встретятся, но не смогут друг друга коснуться.
— Вы смотрели фильм «Любовное настроение» Вонга Кар-Вая?
— Очень люблю этот фильм! А вы почему сейчас об этом спросили?
— Мне просто вдруг пришло в голову, что Кар-Вай тоже очень любит сюжеты, связанные с трудной и невозможной любовью.
— На самом деле это прекрасный вопрос, потому что удивительным образом я как раз сейчас общаюсь с Кар-Ваем по поводу экранизации «Восьми белых ночей». Так что вы попали прямо в точку. Мы, конечно, пока не знаем, получится ли из этого что-нибудь, но мне кажется, что он, возможно, единственный режиссер, который мог бы снять этот фильм.
Кадр из фильма «Любовное настроение». Режиссер Вонг Кар-Вай, 2000. Источник: filmcomment.com
— В своих книгах вы так часто обращаетесь к прошлому, потому что вам больше нравится прежний мир, со своими трудностями и препятствиями?
— Я, пожалуй, никогда и не знал другого мира. Всегда есть проблемы — либо они приходят извне, либо мы создаем их сами. Без них жизнь бессмысленна и слишком проста. Еще я думаю, мне сложно писать в настоящем времени, потому что я всегда уплываю в прошлое или фантазирую о будущем, причем, когда ты оказываешься в этом будущем, ты уже представляешь себе, как будешь вспоминать о нем, когда оно станет прошлым, так что меня все время уносит то вперед, то назад. Я недостаточно устойчив, недостаточно укоренен.
Есть люди, которые живут в настоящем, в здесь и сейчас, но я совсем не такой. Я все время переезжал из страны в страну: я родился в Египте, откуда меня выгнали, потом перебрался в Италию, но, как только я наконец полюбил эту страну, мне пришлось отправиться в Америку. Многие люди меняют место жительства, но я делал это не по своей воле. Мне постоянно приходилось заново адаптироваться, и одним из способов это сделать было писательство. Так что, можно сказать, писательство стало моим домом.
— В современной литературе еще остались какие-то табу?
— Я не знаю таких табу. Но, если вдуматься, многие табу существуют из-за того, что мужчины — главным образом мужчины — очень многого боятся. Поэтому они создают табу, касающиеся женщин, геев, других рас и всего, что ставит под сомнение их мужественность. Я думаю, такие табу должны исчезнуть — хватит уже! При этом многие еще сохраняют эти табу и верят в них, но в современном цивилизованном мире им больше нет места. Если вы посмотрите новости, то поймете, что одни из последних табу связаны с расизмом. Но я не понимаю, зачем люди становятся расистами, зачем они становятся гомофобами.
— А у вас самого есть табу?
— Пожалуй, нет. Честно говоря, я вообще не думаю о каких-то табу или их нарушении. Меня часто спрашивают, хочу ли я своими книгами изменить мир или бросить ему вызов, но мне такие вещи даже в голову не приходят. У меня нет никакой миссии — я просто хочу забраться в голову к своим персонажам и понять, как они думают. При этом я, в сущности, только и знаю, как думает один человек — я сам. Так что мысли и чувства моих персонажей — это вариации того, что думаю и чувствую я.
— «Мадам Бовари — это я», как говорил Флобер.
— Конечно, конечно! Я большой поклонник Флобера. Флобера и Пруста, но это и так все знают.
— В своих интервью вы часто говорите, что любите русских писателей — Достоевского, Тургенева и даже Гоголя, хотя, как мне кажется, это не самый известный на Западе автор.
— Мне кажется, Гоголь — гений. Как заметил Достоевский: «Все мы вышли из гоголевской „Шинели‟». Я открыл для себя Гоголя после того, как прочитал всего Достоевского. Я был очень молод, я очень любил Достоевского, и мне захотелось найти еще что-нибудь в этом роде. Когда я начал читать Гоголя, мне он не очень понравился, и только много лет спустя, перечитав «Мертвые души», я понял, что это гениальная книга. Она затмевает все.
— Для меня при этом удивительно, что вы, кажется, никогда не упоминаете Набокова. При этом, как мне представляется, у вас много общего: вам обоим пришлось покинуть страны, где вы родились, вы оба уже в зрелом возрасте стали англоязычными писателями, хотя английский не ваш родной язык, и в своих книгах вы оба часто обращаетесь к сюжетам, связанным с памятью и ностальгией.
— Я никогда не любил Набокова и всегда считал его очень вычурным и стерильным. В нем есть нечто искусственное, и это понятно, поскольку мы говорим о человеке, который пытался заново создать собственную идентичность на неродном языке. Я никогда не чувствовал никакой связи с Набоковым, хотя с другими русскими писателями это чувство родства возникало мгновенно. Словно я знал их, а они знали меня, и мы разговаривали. Мне кажется, нам с Набоковым нечего сказать друг другу.
— А вы не читали его роман «Машенька»?
— Нет. Я читал, конечно, «Лолиту», «Пнина», «Бледный огонь», книгу Набокова о Гоголе, сделанный им перевод «Героя нашего времени» Лермонтова, но как-то у нас с ним не сложилось.
— Просто это книга о том, как человек ждет приезда девушки, которую когда-то любил, и погружается в прошлое, вспоминая, как все это начиналось. Мне кажется, это могло бы вам понравиться.
— Никогда не слышал о ней, но теперь точно прочитаю. Обещаю!
— К тому же Набоков писал ее по-русски, а некоторая искусственность его поздней прозы отчасти, возможно, связана с тем, что он перешел на английский.
— Да, Набоков, Конрад, Беккет — все они писали не на том языке, на котором говорили дома. Не на языке, который я называю языком грязного белья и полотенец. Это очень отшлифованный язык, как и в моем случае. Мы должны показать, что в совершенстве владеем английским. Например, люди, которые разговаривают дома по-французски или по-итальянски, не всегда используют правильные формы сослагательного наклонения — в отличие от тех, для кого этот язык неродной. Такая же история и у нас с английским: нам приходится быть очень, очень внимательными, поскольку последнее, чего мы хотим, — чтобы нас назвали чужаками.
— Вы до сих пор себя чувствуете чужаком в Америке?
— О да, конечно. Правда, в Нью-Йорке все чужаки, так что здесь это нормальное состояние, но я не думаю, что принадлежу к американской культуре и что американский образ жизни — это мой образ жизни. Я вообще во многих отношениях анахронизм: я представляю культуру, которая уже исчезла, и у меня есть чувство, что даже моя манера письма — это исчезающее, если уже не исчезнувшее, явление.
— При этом вы много пишете о юности.
— А вы можете себе представить что-нибудь прекраснее юности? Это лучшее время жизни. Когда я был молодым, я много страдал, потому что адаптироваться к взрослой жизни не всегда легко. Молодые люди хотят стать старше, чтобы преодолеть эту беззащитность юности, и я это хорошо понимаю. Но если бы можно было заплатить, чтобы снова стать молодым, я бы отдал любые деньги.
— А когда кончается юность?
— У кого как. Есть люди, которые становятся взрослыми ровно в 21 год, но, например, мой отец, который дожил до 93 лет, говорил мне: «Знаешь, я до сих пор себя чувствую очень стеснительным молодым человеком». У него было много подруг, но в то же время он так никогда и не смог преодолеть свою стеснительность, и это помогало ему оставаться молодым на протяжении всей жизни. И, когда отец шел по улице, он всегда оборачивался, заметив красивую женщину.
Андре Асиман. Источник: kinfolk.com
— Вы с отцом разговаривали по-французски? Это ведь ваш родной язык?
— Да, хотя тот язык, на котором мы говорили дома, — это испорченный, ломаный французский. И очень простой — совсем не тот насыщенный литературный язык, на котором должны говорить в богатых французских семьях. Еще мы разговаривали по-итальянски — правда, моя мама так его и не выучила, — по-испански и иногда по-арабски. А английский я учил в школе.
— Я читал ваше эссе о маме, которая не слышала. Насколько я понял, языком жестов вы практически не пользовались?
— Да, она не знала языка жестов, поэтому и я его тоже не выучил. Она читала по губам, и, только став старше, я начал понимать: она не столько читала, сколько угадывала, что мы говорим.
— В этом эссе вы описываете сцену, как вы разговариваете с мамой, а она отвечает на ваши вопросы, и только потом вспоминаете, что забыли снять балаклаву и она не видит ваших губ.
— Да, я до сих пор не знаю, как она это делала. Наверное, какая-то форма телепатии.
— Есть ли какие-то вещи, которые вам проще выразить не на английском, а на других языках?
— Конечно. Сейчас я не езжу в метро, но, когда еще спускался в подземку, не любил там читать. Вместо этого я брал с собой записную книжку и записывал все, что мне придет в голову. И поскольку то, что происходит в метро, как бы не считается, я делал заметки на французском или итальянском. Приходя домой, я все это перечитывал и обнаруживал там неплохие идеи, которые возникали именно потому, что я не воспринимал все это серьезно. Потом я переводил их на английский, причем они становились лучше, чем были во французском варианте, — я находил другие идиомы и делал текст более литературным.
— Вы читаете переводы своих книг на другие языки?
— Когда я впервые прочитал перевод своей книги на французский, он оказался настолько ужасным, что это разбило мне сердце. Зато итальянский перевод романа «Назови меня своим именем» оказался замечательным. Я даже сказал переводчику, что некоторые сцены стали лучше, чем в английском варианте: итальянский намного мягче, и мне очень нравится в этом языке та плавность, с которой одна эмоция может сменяться другой, а потом третьей — и все это в рамках одного предложения.
— Вы часто бываете в Италии?
— Сейчас я, конечно, не путешествую, но раньше приезжал в Италию минимум два раза в год. Страна сильно изменилась — это уже не та немного архаичная культура, что раньше. Но мне нравится в итальянцах их доброта, иногда, может быть, немного навязчивая, но очень милая. С чем-то подобным я столкнулся однажды в Санкт-Петербурге, когда кондуктор попросила меня оплатить проезд, а я не мог разобраться с деньгами и просто достал все монеты, которые у меня были. Тогда она очень деликатно начала брать у меня из ладони монетки, и я подумал: «Боже, как это мило!» В Нью-Йорке никто бы так не поступил.
— Куда вы поедете, когда закончатся все ограничения?
— Первым делом я бы хотел побывать везде. Как вы, наверное, знаете, внезапно все мои книги были переведены на русский, и я этому крайне рад, потому что благодаря русской литературе я наконец понял, что хочу быть писателем. Мне было очень мало лет — 14 или 15, — когда я прочитал всего Достоевского, и это оказало на меня колоссальное влияние. Меня много раз приглашали в Москву, и, конечно, как только у меня появилась возможность туда поехать, начался COVID-19. Но Россия — это определенно та страна, которую я хочу исследовать и лучше узнать.
Восемь белых ночей
Новый роман от автора бестселлера «Назови меня своим именем»! «Восемь белых ночей» — романтическая история о встрече в канун Рождества и любви с первого взгляда. Молодым людям, познакомившимся на вечеринке, суждено провести вместе восемь ночей, в ходе которых они то сближаются, то отдаляются, пытаясь понять свои истинные чувства в отношении друг друга. Мастерски исследуя тонкости человеческой натуры, Асиман вновь доказывает, что его по праву называют одним из главных американских романистов современности.
«Я — Клара. Слова ворвались без приглашения, точно зрительница, которая втискивается в переполненный зал театра за несколько секунд до подъема занавеса, всем мешая, но при этом явственно радуясь вызванному переполоху, и, как только она отыщет место, которое останется за ней до конца сезона, она снимет пальто, набросит его на плечи, повернется к новоявленному соседу и в попытке извиниться за причиненные неудобства, не слишком их подчеркивая, заговорщицки произнесет: «Я — Клара». Значит это: я — та самая Клара, которая будет тут появляться на протяжении всего года, так что давайте привыкать друг к другу. Я — та самая Клара, про которую вы думать не думали, что она будет сидеть рядом с вами, но вот ведь сижу. Я — та самая Клара, которую вам очень захочется видеть здесь в тот самый единственный день каждого месяца до конца этого и любого другого года вашей жизни, я это знаю, примем это за данность, вы, понятное дело, пытаетесь не подать виду, хотя все поняли в тот самый миг, как меня увидели. Я — Клара.»
Читать “Восемь белых ночей”
Перевела с английского Александра Глебовская
EIGHT WHITE NIGHTS
FARRAR, STRAUS AND GIROUX
Хочу поблагодарить Поля Леклерка, который поддержал меня в самый нужный момент; Центр поддержки ученых и писателей Дороти и Льюиса Калман при Нью-Йоркской публичной библиотеке, предоставивший мне на целый год кабинет; Яддо за его гостеприимство в прекрасном месяце июне два года подряд; моего редактора Джонатана Галасси, моего агента Линн Несбит, мою подругу Синтию Зарин — все они много сделали для создания этой книги. И, наконец, мою жену Сюзан, благодаря которой у меня есть корни, дом, жизнь, любовь и благословение, имя которым — семья.
Свет и радость (исп.). — Здесь и далее примеч. пер., кроме оговоренных случаев.
Когда ужин перевалил за половину, я понял, что буду пересматривать этот вечер в мыслях, двигаясь вспять: автобус, снег, подъем по пологому склону, собор, замаячивший впереди, незнакомка в лифте, заполненная людьми просторная гостиная, где озаренные светом свечей лица лучились смехом и предвкушением, звуки фортепьяно, певец с горловым голосом, запах сосновой древесины повсюду (я бродил из комнаты в комнату, думая, что, наверное, нужно было сегодня прийти гораздо раньше, или немного позже, или вообще не следовало приходить), классические сепиевые гравюры на стене рядом с уборной; тут же за вращающейся дверью открывался длинный коридор, ведущий в хозяйские комнаты, не предназначенные для гостей, но сделай другой поворот в сторону прихожей — и он, как по волшебству, приводит обратно в ту же гостиную, а там толпа еще гуще, и, оборачиваясь от окна, где я вроде бы обнаружил тихое местечко за большой рождественской елкой, она внезапно протянула мне руку со словами:
«Я — Клара», произнесенное мельком, точно констатация совершенно самоочевидного факта, будто я давно в курсе или должен быть в курсе — и теперь, увидев, что я ее не признал или делаю вид, что не признал, она пытается помочь мне бросить притворство, привязать лицо к имени, которое наверняка упоминали при мне уже много раз.
В устах другого «Я — Клара» прозвучало бы как попытка завязать разговор, робкая, притворно-напористая, внешне небрежная, отстраненная, поданная как мысль, пришедшая задним числом, словесный эквивалент рукопожатия, в котором твердость и самоуверенность заученно воспроизводятся тем, что человек вкладывает силу в движение, по природе своей вялое и безжизненное. От человека застенчивого это «Я — Клара» потребовало бы такого напряжения души, что забрало бы на себя все силы — она бы разве что не испытала благодарности за то, что вы ничего не поняли.
Но в этом «Я — Клара» не было ни напора, ни нахальства, его дополнила хорошо отрепетированная лукавая улыбка человека, который слишком часто произносил эти слова, чтобы переживать за то, как именно они нарушат молчаливое уединение незнакомца. Натянуто, безразлично, устало и с оттенком насмешки — над собой, надо мной, над жизнью, которая постановила, что представления должны быть такими вот натянутыми и сдержанными, — слова проскользнули меж нами, точно бессмысленная формальность, которую необходимо совершить, так почему бы и не сейчас, ведь мы стоим в стороне от тех, кто собрался в середине комнаты и того и гляди загорланит песню. Слова ее налетели на меня порывом ветра, который преодолевает все препятствия, распахивает все окна и двери, несет в себе, в сáмой середине зимнего месяца, аромат апрельских цветов, будоражит всех попавшихся ему на пути с мимолетной фамильярностью человека, который, обращаясь к другим, изображает полное безразличие и беспардонность. Она не ворвалась незваной, не проскочила несколько нудных этапов, однако в двух этих словах была нотка смятения и неистовства, в которой не отыскать ни неуместности, ни непреднамеренности. Слова идеально подходили к ее фигуре, к высокомерию ее вздернутого подбородка, к тонкой, как вуаль, алой блузке, распахнутой до точки схождения ключиц, к великолепию кожи, столь же гладкой и неприкосновенной, как одинокий бриллиант на тонкой платиновой цепочке.
Я — Клара. Слова ворвались без приглашения, точно зрительница, которая втискивается в переполненный зал театра за несколько секунд до подъема занавеса, всем мешая, но при этом явственно радуясь вызванному переполоху, и, как только она отыщет место, которое останется за ней до конца сезона, она снимет пальто, набросит его на плечи, повернется к новоявленному соседу и в попытке извиниться за причиненные неудобства, не слишком их подчеркивая, заговорщицки произнесет: «Я — Клара». Значит это: я — та самая Клара, которая будет тут появляться на протяжении всего года, так что давайте привыкать друг к другу. Я — та самая Клара, про которую вы думать не думали, что она будет сидеть рядом с вами, но вот ведь сижу. Я — та самая Клара, которую вам очень захочется видеть здесь в тот самый единственный день каждого месяца до конца этого и любого другого года вашей жизни, я это знаю, примем это за данность, вы, понятное дело, пытаетесь не подать виду, хотя все поняли в тот самый миг, как меня увидели. Я — Клара.
В этих словах пересекаются задорное «Неужели вы раньше не знали?» и «Вы чего так смотрите?». Она будто бы наставляет, подобно фокуснику, который хочет обучить ребенка простому трюку: «Вот, возьми это имя, зажми в ладони покрепче, а когда вернешься домой, раскрой ладонь и подумай: “Сегодня я познакомился с Кларой”». Так можно предложить пожилому джентльмену дольку шоколада с орехами в тот самый момент, когда он того и гляди разворчится: «Прежде чем что-то сказать, откусите кусочек». Она пихнула вас в бок, но извинилась еще до того, как вы это почувствовали, так что даже и непонятно, что чему предшествовало, извинение или едва заметный тычок — а может, оба они слились в одном жесте, завившемся спиралью вокруг двух ее слов, точно откровенные угрозы убийством, закамуфлированные под бессмысленные шутки. Я — Клара.
Жизнь до. Жизнь после.
Все, что было до Клары, показалось таким блеклым, полым, ненастоящим. То, что после Клары, пугало и завораживало — мираж водоема на другом конце долины с гремучими змеями.
Я — Клара. Единственная вещь, которую я усвоил твердо, к которой смогу возвращаться всякий раз, когда решу подумать о ней, и в этом напор, тепло, язвительность и опасность. В два слова уместилось все с ней связанное, как будто они были важным посланием, нацарапанным на обороте тонкого спичечного коробка, который вы засунули в бумажник только потому, что он будет всегда напоминать о том вечере, когда перед вами