виноваты звезды чем болел огастус
Виноваты звезды чем болел огастус
Если вам понравилась книга, вы можете купить ее электронную версию на litres.ru
— Меня зовут Хейзел. Огастус Уотерс был величайшей любовью моей жизни, предначертанной свыше и свыше же и оборванной. У нас была огромная любовь. Не могу сказать о ней больше, не утонув в луже слез. Гас знал. Гас знает. Я не расскажу вам об этом, потому что, как каждая настоящая любовь, наша умрет вместе с нами. Я рассчитывала, это Гас будет говорить по мне надгробное слово, потому что никого другого… — Я начала плакать. — Ну да, как не заплакать. Как я могу… Ладно. Ладно. — Глубоко подышав, я вернулась к листку: — Я не могу говорить о нашей любви, поэтому буду говорить о математике. Я не очень в ней сильна, но твердо знаю одно: между нулем и единицей есть бесконечное множество чисел. Есть одна десятая, двенадцать сотых, сто двенадцать тысячных и так далее. Конечно, между нулем и двойкой или нулем и миллионом бесконечное множество чисел больше — некоторые бесконечности больше других бесконечностей. Этому нас научил писатель, который нам раньше нравился. Есть дни, много дней, когда я чувствую обиду и гнев из-за размера моей персональной бесконечности. Я хочу больше времени, чем мне, вероятно, отмерено, и, о Боже, я всей душой хотела бы больше дней для Огастуса Уотерса, но, Гас, любовь моя, не могу выразить, как я благодарна за нашу маленькую бесконечность. Я не променяла бы ее на целый мир. Ты дал мне вечность за считанные дни. Спасибо тебе.
Огастус Уотерс умер через восемь дней после репетиции своих похорон в отделении интенсивной терапии больницы «Мемориал», когда состоявший из него рак наконец остановил сердце, тоже состоящее из него.
Вошли мои родители с выжидательным видом, я кивнула, и они упали друг другу в объятия, охваченные, не сомневаюсь, гармоническим ужасом, который со временем напрямую коснется и их.
Я позвонила Айзеку, который проклял жизнь, вселенную и самого Бога и спросил, где чертовы призы для битья, сейчас бы они, как никогда, пригодились. После этого я вдруг поняла, что позвонить больше некому, и это было печальнее всего. Единственный, с кем я хотела говорить о смерти Огастуса Уотерса, был сам Огастус Уотерс.
Родители оставались в моей комнате целую вечность, пока не рассвело, и наконец папа спросил:
— Ты хочешь побыть одна?
Я кивнула, и мама сказала:
— Мы будем за дверью.
«Кто бы сомневался», — подумала я.
Это было невыносимо. Каждая секунда хуже предыдущей. Мне страшно хотелось ему позвонить и посмотреть, что получится, кто ответит. За последние недели нам сократили время, которое мы проводили вместе в воспоминаниях, но это, оказывается, было еще ничего. Я лишилась удовольствия помнить, потому что не осталось того, на пару с кем можно помнить. Потерять человека, с которым тебя связывают воспоминания, все равно что потерять память, будто все, что мы делали, стало менее реальным и важным, чем несколько часов назад.
Когда попадаешь в реанимацию, тебя первым делом просят оценить боль по десятибалльной шкале и на основании этого решают, какие лекарства дать и какую дозу. За несколько лет меня об этом спрашивали сотни раз, и, помню, однажды, в самом начале болезни, когда я не могла вздохнуть и мне казалось, что у меня в груди огонь, пламя лижет ребра, грозя выжечь изнутри все тело, я даже не могла говорить и только показала девять пальцев.
Позже, когда мне что-то дали, подошла медсестра. Меряя мне давление, она погладила меня по руке и сказала:
— Знаешь, а ты настоящий борец. Ты оценила десятку всего лишь девяткой.
Это было не совсем так. Я оценила боль в девять баллов, приберегая десятку на худший случай. И сейчас он наступил. Непомерная, чудовищная десятка обрушивалась на меня снова и снова, пока я неподвижно лежала на кровати и смотрела в потолок, а волны швыряли меня о скалы и оттаскивали в море, чтобы вновь запустить в иззубренное лицо утеса и оставить на воде лицом вверх, не утонувшую.
Наконец я ему все-таки позвонила. На пятом звонке включился автоответчик: «Вы позвонили Огастусу Уотерсу, — раздался звучный голос, из-за которого я в свое время с ходу влюбилась в Гаса. — Оставьте сообщение». Раздался писк. Мертвый эфир на линии казался сверхъестественно жутким. Я позвонила, чтобы снова попасть в то тайное, неземное, третье пространство, в котором мы всякий раз оказывались, болтая по телефону, и ожидала знакомого ощущения, но оно не появлялось. Мертвый эфир на линии ничего не облегчал, поэтому вскоре я положила трубку.
Я достала из-под кровати ноутбук, включила и зашла на страницу Гаса. На стенке было уже много соболезнований. Последнее гласило:
Люблю тебя, парень. Увидимся на той стороне.
Написано кем-то, о ком я никогда не слышала. Почти все посты, прибывавшие одновременно с теми, что я успевала прочитать, были от людей, с которыми я не была знакома и о которых он никогда не говорил. Они превозносили его достоинства теперь, когда он был мертв, притом что я знала наверняка — они не видели Гаса много месяцев и палец о палец не ударили, чтобы его навестить. Неужели и моя стена будет так выглядеть после моей смерти, или я так давно изъята из школы и жизни, что мне не грозит масштабная меморизация?
Я продолжала читать.
Мне тебя уже не хватает, брат.
Огастус, я тебя люблю. Благослови и прими тебя Господь.
Ты всегда будешь жить в наших сердцах, высоченный парень.
Это меня особенно уязвило — как намек на само собой разумеющееся бессмертие пока живых: ты будешь вечно жить в моей памяти, потому что я никогда не умру! Теперь я твой бог, мертвый юноша! Ты принадлежишь мне! Вера в собственное бессмертие — еще один побочный эффект умирания.
Ты всегда был отличным другом. Прости, что я мало тебя видел, когда ты перестал ходить в школу. Спорю, ты уже играешь в мяч в раю.
Я представила, как Огастус Уотерс анализирует этот комментарий: если я играю в футбол в раю, значит ли это, что в физическом местонахождении рая есть физические баскетбольные мячи? Кто их там делает? Значит, в раю есть души второго сорта, которые работают на небесной фабрике баскетбольных мячей, чтобы я мог играть? Или всемогущий Создатель сотворяет мячи из космического вакуума? Является ли такой рай некой вселенной без наблюдателя, где неприменимы законы физики, и если так, почему, черт побери, я должен играть в баскетбол, когда я могу летать, или читать, или рассматривать красивых людей — словом, заниматься тем, что мне на самом деле нравится? Твои, приятель, представления о моей загробной жизни скорее говорят много интересного о тебе, чем о том, кем я был и кем стал.
Его родители позвонили мне около полудня сказать, что похороны будут через пять дней, в субботу. Я представила церковь, наполненную людьми, которые думали, что он любил баскетбол, и меня затошнило, но я знала, что должна пойти, потому что обещала Гасу сказать речь, и вообще. Нажав отбой, я продолжила читать посты на стенке Гаса.
Только что узнал, что Гас Уотерс умер после продолжительной борьбы с раком. Покойся с миром, приятель.
Я знала, что все эти люди искренне опечалены и что на самом деле я злюсь не на них, я злюсь на вселенную, но все равно подобные сентенции меня бесили. Масса друзей объявляется, когда друзья тебе больше не нужны. Я написала ответ на этот комментарий:
Мы живем во вселенной, где все подчинено созданию и искоренению сознания. Огастус Уотерс умер не после продолжительной борьбы с раком. Он умер после продолжительной борьбы с человеческим сознанием, пав жертвой — как, возможно, однажды падешь и ты — привычки вселенной собирать и разбирать все, что можно.
Я отправила сообщение и подождала ответов, несколько раз обновляя страницу. Ничего. Мое замечание уже потонуло в снежной метели новых постов. Все обещали смертельно по нему тосковать. Все молились за его семью. Я вспомнила письмо ван Хутена: писанина не воскрешает, она хоронит.
Некоторое время спустя я вышла в гостиную посидеть с родителями и посмотреть телевизор. Не скажу с уверенностью, что это была за передача, но в какой-то момент мама спросила:
— Хейзел, что мы можем сделать для тебя?
Я лишь покачала головой, снова заплакав.
— Что мы можем сделать? — повторила мама.
Но она продолжала спрашивать, как будто действительно могла что-то сделать, наконец я переползла по дивану ей на колени, и папа подошел и крепко-крепко обнял мои ноги, и я обхватила маму за талию и уткнулась ей в живот, и так они держали меня несколько часов, пока прилив не начал спадать.
Когда мы пришли туда, я села в дальнем углу зала прощаний, маленького помещения с голыми каменными стенами сбоку от церкви с буквальным Иисусовым сердцем. В комнате было стульев восемьдесят, две трети из них были заняты, но одна треть пустовала.
Некоторое время я просто смотрела, как люди подходят к гробу, стоявшему на каких-то носилках с колесиками, покрытых фиолетовой скатертью. Все эти люди, которых я видела впервые в жизни, опускались на колени или стояли и некоторое время смотрели на него, может, плача, может, что-то шепча, и каждый касался гроба, вместо того чтобы коснуться Гаса, потому что кому же хочется трогать покойника.
Мать и отец Гаса стояли у гроба, обнимая каждого отходившего, но когда они заметили меня, то улыбнулись и подошли сами. Я встала и обняла сперва отца, а потом мать, которая сильно, как делал Гас, сжала мои лопатки. Они сильно постарели — глаза ввалились, кожа обвисла на измученных лицах. В них уже не осталось сил преодолевать препятствия.
— Он тебя так любил, — сказала мама Гаса. — Любил по-настоящему. Это была не подростковая влюбленность, ничего подобного, — добавила она, будто я без нее не знала.
— Он и вас очень любил, — тихо ответила я. Трудно объяснить, но этот разговор оставлял ощущение, будто сама и наносишь, и получаешь болезненные раны. — Мне очень жаль.
После этого родители Гаса говорили с моими родителями — разговор преимущественно состоял из кивков и поджатых губ. Я посмотрела на гроб, увидела, что возле дрог никого нет, и решила подойти. Я вынула канюлю из ноздрей и сняла через голову, отдав трубку папе. Я хотела побыть с Гасом один на один. Взяв свою маленькую сумочку, я пошла по проходу между рядами стульев.
Путь показался очень длинным, но я повторяла своим легким заткнуться, доказывая, что они сильные и выдержат. Я видела его, подходя. Его волосы были аккуратно расчесаны на пробор на левую сторону — от такой прически он бы ужаснулся, лицо пластифицировано, но это по-прежнему был Гас. Мой длинный тощий красивый Гас.
Я хотела надеть маленькое черное платье, купленное для пятнадцатого дня рождения и назначенное моей смертной одеждой, но теперь оно было мне слишком велико, поэтому я надела простое черное платье до колен. Огастус лежал в костюме с щегольски узкими лацканами, который надевал в «Оранжи».
Опустившись на колени, я поняла, что ему опустили веки — как же иначе — и я никогда больше не увижу его голубых глаз.
— Я люблю тебя. В настоящем времени, — прошептала я и положила руку ему на грудь. — Ладно, Гас. Ладно. Слышишь меня? Ладно. — У меня не было и нет уверенности, что он меня слышал. Я наклонилась и поцеловала его в щеку. — Ладно, — сказала я. — Ладно.
Я вдруг поняла, что на нас все смотрят — в последний раз на нас было обращено столько взглядов, когда мы целовались в доме Анны Франк. Хотя, строго говоря, смотреть на нас было уже нельзя — нас не осталось. Только я.
Я резко открыла клатч, сунула руку внутрь и достала твердую пачку «Кэмел лайтс». Быстрым движением, надеясь, что никто не заметит, я сунула сигареты между Гасом и мягкой серебристой обивкой гроба.
— Эти можешь прикуривать, — прошептала я. — Я возражать не стану.
Пока я с ним говорила, мама с папой пересели с моим баллоном во второй ряд, так что далеко идти не пришлось. Папа подал мне платок, когда я села. Я высморкалась, заправила трубки за уши и вставила канюли в ноздри.
Я думала, похороны будут в центральном нефе церкви, но все ограничилось боковым приделом — буквальной рукой Иисуса (мы сидели примерно в той части, где к кресту было пригвождено его запястье). Священник, поднявшись на помост, встал за гробом, будто гроб был кафедрой или амвоном, и немного рассказал о том, как Огастус вел отважный бой и как его героизм перед лицом болезни должен всем нам служить примером. Я уже начала закипать, когда священник заявил:
— В раю Огастус наконец будет здоровым и целым.
Видимо, намекал, что Гас был малоценнее остальных из-за того, что ему отняли ногу. Я не смогла подавить вздох отвращения. Папа схватил меня над коленом и сжал, укоризненно глядя, но с третьего ряда кто-то сказал почти вслух и почти у меня над ухом:
— Что за фигню он бормочет, да, детка?
Я резко обернулась.
Питер ван Хутен сидел в белом льняном костюме, скроенном с учетом его шарообразных форм, в светло-голубой рубашке и зеленом галстуке. Вырядился, будто не на похороны, а для колониальной оккупации Панамы. Священник призвал собравшихся помолиться, и все наклонили головы, но я с отвисшей челюстью продолжала смотреть на Питера ван Хутена при всем параде. Через секунду он прошептал:
— Давай все же помолимся.
Я попыталась забыть о нем и молиться об Огастусе. Я обещала себе слушать священника и не оглядываться.
Священник пригласил Айзека, который держался гораздо серьезнее, чем на репетиции похорон.
— Огастус Уотерс был мэром тайного города Канцервании, его никем не заменить, — начал Айзек. — Другие люди вспомнят о Гасе что-нибудь забавное, потому что он был большим приколистом, но позвольте мне сказать о серьезном. На следующий день после того как мне удалили второй глаз, Гас пришел в больницу. Я, слепой, с разбитым сердцем, ничего не хотел, но Гас влетел в мою палату и крикнул: «У меня отличная новость!» Я ответил, что не желаю в такой день слушать хорошие новости, но Га с настаивал: «Эту новость ты захочешь выслушать». Я сказал: ну ладно, выкладывай — и он выдал: «Ты проживешь долгую жизнь, полную прекрасных и ужасных мгновений, которые ты себе даже представить не можешь!»
Продолжать Айзек не смог. А может, это было все, что он написал.
После него школьный приятель рассказал пару эпизодов о ярком баскетбольном таланте Гаса и его прекрасных качествах как игрока команды. Наконец священник сказал:
— А сейчас послушаем особого друга Огастуса, Хейзел.
Особого друга? Это вызвало смешки аудитории, поэтому я сочла за лучшее встать и сказать священнику:
— Я была его девушкой.
В зале засмеялись. Затем я начала читать надгробное слово.
— В доме Гаса есть замечательная цитата из Библии, которую и он, и я находили весьма утешающей: «Без боли как бы познали мы радость?»…
В таком духе я пару минут распространялась насчет идиотских ободрений, а родители Гаса держались за руки, обнимали друг друга и кивали на каждом слове. Похороны, решила я, все-таки для живых.
Потом выступила его сестра Джулия, и церемония прощания закончилась молитвой о воссоединении Гаса с Богом. Я вспомнила, как Огастус говорил мне в «Оранжи», что не верит в облачные замки и арфы, но верит в Нечто с большой буквы «н». Пока длилась молитва, я пыталась его представить в таинственном Где-то с большой буквы, но тщетно убеждала себя, что когда-нибудь мы с ним снова будем вместе. Я знаю много умерших. Время для меня теперь течет иначе, чем для него. Я, как и все присутствующие, буду накапливать потери и привязанности, а он уже нет. Окончательной и невыносимой трагедией для меня стало то, что, как все бесчисленные мертвые, Гас раз и навсегда разжалован из мыслящего в мысль.
Когда один из его зятьев внес бумбокс и поставил песню, которую выбрал Гас, — печальную спокойную композицию «Лихорадочного блеска» под названием «Новый напарник», — мне, ей-богу, захотелось домой. Я почти никого не знала в этом зале и чувствовала, как маленькие глазки Питера ван Хутена сверлят мои обнаженные плечи. Но когда отзвучала песня, всем приглашенным понадобилось подойти ко мне и сказать, что я говорила прекрасно и служба очень красивая, что было неправдой: это была не служба, а похороны, и они ничем не отличались от любых других похорон.
Те, кто должен был нести гроб, — его кузены, отец, дядя, друзья, которых я видела впервые, подошли, подняли Гаса и направились к катафалку.
Когда мы с родителями сели в машину, я сказала:
— Не хочу ехать, я устала.
— Хейзел! — ужаснулась мама.
— Мам, там не будет места присесть, все затянется на пять часов, а я уже без сил.
— Хейзел, мы должны поехать ради мистера и миссис Уотерс, — напомнила мама.
— Знаете, что? — начала я. На заднем сиденье я отчего-то чувствовала себя совсем маленькой. Мне даже хотелось быть маленькой. Лет шести. — Прекрасно.
Некоторое время я смотрела в окно. Я действительно не хотела ехать. Я не хотела видеть, как его будут опускать в землю на участке, который он сам выбирал со своим отцом, не хотела видеть его родителей на коленях на влажной от росы земле, не хотела слышать, как они стонут от невыносимой боли, и не хотела видеть алкогольное брюхо Питера ван Хутена, натянувшее белый льняной пиджак, и не хотела плакать на глазах у стольких людей, и не хотела бросать горсть земли в его могилу, и не хотела, чтобы моим родителям пришлось стоять там, под чистым голубым небом с особым наклоном лучей полуденного солнца, думая о таком же дне, и о своем ребенке, и о моем участке на кладбище, и о моем гробе, и о моей горсти земли.
Но я все это сделала. Я сделала все это, и даже больше, потому что маме и папе казалось, что так надо.
Когда все закончилось, подошел ван Хутен и положил толстую руку мне на плечо.
— Можно попросить об одолжении? Прокатную машину я оставил у подножия холма…
Я пожала плечами, и ван Хутен открыл заднюю дверцу, едва папа отключил блокировку.
Внутри он наклонился между передними сиденьями и сказал:
— Питер ван Хутен, беллетрист в отставке и полупрофессиональный обманщик надежд.
Родители представились. Он пожал им руки. Меня немало удивило, что Питер ван Хутен пролетел полмира, чтобы присутствовать на похоронах.
— Как вы вообще… — начала я, но он меня перебил:
— Через ваш инфернальный Интернет я слежу за некрологами в Индианаполисе.
Он сунул руку за пазуху своего льняного пиджака и вытащил литровую бутыль виски.
— То есть вы просто купили билет и…
Он перебил меня снова, отвинчивая крышечку:
— Я отдал пятнадцать тысяч за билет первого класса, но у меня достаточно капитала, чтобы потакать своим причудам. Да и напитки в самолете бесплатные — при желании можно почти окупить стоимость билета.
Текст книги «Виноваты звезды»
Автор книги: Джон Грин
Современная проза
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава 21
Огастус Уотерс умер через восемь дней после репетиции своих похорон в отделении интенсивной терапии больницы «Мемориал», когда состоявший из него рак наконец остановил сердце, тоже состоящее из него.
Вошли мои родители с выжидательным видом, я кивнула, и они упали друг другу в объятия, охваченные, не сомневаюсь, гармоническим ужасом, который со временем напрямую коснется и их.
Я позвонила Айзеку, который проклял жизнь, вселенную и самого Бога и спросил, где чертовы призы для битья, сейчас бы они, как никогда, пригодились. После этого я вдруг поняла, что позвонить больше некому, и это было печальнее всего. Единственный, с кем я хотела говорить о смерти Огастуса Уотерса, был сам Огастус Уотерс.
Родители оставались в моей комнате целую вечность, пока не рассвело, и наконец папа спросил:
– Ты хочешь побыть одна?
Я кивнула, и мама сказала:
– Мы будем за дверью.
«Кто бы сомневался», – подумала я.
Это было невыносимо. Каждая секунда хуже предыдущей. Мне страшно хотелось ему позвонить и посмотреть, что получится, кто ответит. За последние недели нам сократили время, которое мы проводили вместе в воспоминаниях, но это, оказывается, было еще ничего. Я лишилась удовольствия помнить, потому что не осталось того, на пару с кем можно помнить. Потерять человека, с которым тебя связывают воспоминания, все равно что потерять память, будто все, что мы делали, стало менее реальным и важным, чем несколько часов назад.
Когда попадаешь в реанимацию, тебя первым делом просят оценить боль по десятибалльной шкале и на основании этого решают, какие лекарства дать и какую дозу. За несколько лет меня об этом спрашивали сотни раз, и, помню, однажды, в самом начале болезни, когда я не могла вздохнуть и мне казалось, что у меня в груди огонь, пламя лижет ребра, грозя выжечь изнутри все тело, я даже не могла говорить и только показала девять пальцев.
Позже, когда мне что-то дали, подошла медсестра. Меряя мне давление, она погладила меня по руке и сказала:
– Знаешь, а ты настоящий борец. Ты оценила десятку всего лишь девяткой.
Это было не совсем так. Я оценила боль в девять баллов, приберегая десятку на худший случай. И сейчас он наступил. Непомерная, чудовищная десятка обрушивалась на меня снова и снова, пока я неподвижно лежала на кровати и смотрела в потолок, а волны швыряли меня о скалы и оттаскивали в море, чтобы вновь запустить в иззубренное лицо утеса и оставить на воде лицом вверх, не утонувшую.
Наконец я ему все-таки позвонила. На пятом звонке включился автоответчик: «Вы позвонили Огастусу Уотерсу, – раздался звучный голос, из-за которого я в свое время с ходу влюбилась в Гаса. – Оставьте сообщение». Раздался писк. Мертвый эфир на линии казался сверхъестественно жутким. Я позвонила, чтобы снова попасть в то тайное, неземное, третье пространство, в котором мы всякий раз оказывались, болтая по телефону, и ожидала знакомого ощущения, но оно не появлялось. Мертвый эфир на линии ничего не облегчал, поэтому вскоре я положила трубку.
Я достала из-под кровати ноутбук, включила и зашла на страницу Гаса. На стенке было уже много соболезнований. Последнее гласило:
Люблю тебя, парень. Увидимся на той стороне.
Написано кем-то, о ком я никогда не слышала. Почти все посты, прибывавшие одновременно с теми, что я успевала прочитать, были от людей, с которыми я не была знакома и о которых он никогда не говорил. Они превозносили его достоинства теперь, когда он был мертв, притом что я знала наверняка – они не видели Гаса много месяцев и палец о палец не ударили, чтобы его навестить. Неужели и моя стена будет так выглядеть после моей смерти, или я так давно изъята из школы и жизни, что мне не грозит масштабная меморизация?
Я продолжала читать.
Мне тебя уже не хватает, брат.
Огастус, я тебя люблю. Благослови и прими тебя Господь.
Ты всегда будешь жить в наших сердцах, высоченный парень.
Это меня особенно уязвило – как намек на само собой разумеющееся бессмертие пока живых: ты будешь вечно жить в моей памяти, потому что я никогда не умру! Теперь я твой бог, мертвый юноша! Ты принадлежишь мне! Вера в собственное бессмертие – еще один побочный эффект умирания.
Ты всегда был отличным другом. Прости, что я мало тебя видел, когда ты перестал ходить в школу. Спорю, ты уже играешь в мяч в раю.
Я представила, как Огастус Уотерс анализирует этот комментарий: если я играю в футбол в раю, значит ли это, что в физическом местонахождении рая есть физические баскетбольные мячи? Кто их там делает? Значит, в раю есть души второго сорта, которые работают на небесной фабрике баскетбольных мячей, чтобы я мог играть? Или всемогущий Создатель сотворяет мячи из космического вакуума? Является ли такой рай некой вселенной без наблюдателя, где неприменимы законы физики, и если так, почему, черт побери, я должен играть в баскетбол, когда я могу летать, или читать, или рассматривать красивых людей – словом, заниматься тем, что мне на самом деле нравится? Твои, приятель, представления о моей загробной жизни скорее говорят много интересного о тебе, чем о том, кем я был и кем стал.
Его родители позвонили мне около полудня сказать, что похороны будут через пять дней, в субботу. Я представила церковь, наполненную людьми, которые думали, что он любил баскетбол, и меня затошнило, но я знала, что должна пойти, потому что обещала Гасу сказать речь, и вообще. Нажав отбой, я продолжила читать посты на стенке Гаса.
Только что узнал, что Гас Уотерс умер после продолжительной борьбы с раком. Покойся с миром, приятель.
Я знала, что все эти люди искренне опечалены и что на самом деле я злюсь не на них, я злюсь на вселенную, но все равно подобные сентенции меня бесили. Масса друзей объявляется, когда друзья тебе больше не нужны. Я написала ответ на этот комментарий:
Мы живем во вселенной, где все подчинено созданию и искоренению сознания. Огастус Уотерс умер не после продолжительной борьбы с раком. Он умер после продолжительной борьбы с человеческим сознанием, пав жертвой – как, возможно, однажды падешь и ты – привычки вселенной собирать и разбирать все, что можно.
Я отправила сообщение и подождала ответов, несколько раз обновляя страницу. Ничего. Мое замечание уже потонуло в снежной метели новых постов. Все обещали смертельно по нему тосковать. Все молились за его семью. Я вспомнила письмо ван Хутена: писанина не воскрешает, она хоронит.
Некоторое время спустя я вышла в гостиную посидеть с родителями и посмотреть телевизор. Не скажу с уверенностью, что это была за передача, но в какой-то момент мама спросила:
– Хейзел, что мы можем сделать для тебя?
Я лишь покачала головой, снова заплакав.
– Что мы можем сделать? – повторила мама.
Но она продолжала спрашивать, как будто действительно могла что-то сделать, наконец я переползла по дивану ей на колени, и папа подошел и крепко-крепко обнял мои ноги, и я обхватила маму за талию и уткнулась ей в живот, и так они держали меня несколько часов, пока прилив не начал спадать.
Глава 22
Когда мы пришли туда, я села в дальнем углу зала прощаний, маленького помещения с голыми каменными стенами сбоку от церкви с буквальным Иисусовым сердцем. В комнате было стульев восемьдесят, две трети из них были заняты, но одна треть пустовала.
Некоторое время я просто смотрела, как люди подходят к гробу, стоявшему на каких-то носилках с колесиками, покрытых фиолетовой скатертью. Все эти люди, которых я видела впервые в жизни, опускались на колени или стояли и некоторое время смотрели на него, может, плача, может, что-то шепча, и каждый касался гроба, вместо того чтобы коснуться Гаса, потому что кому же хочется трогать покойника.
Мать и отец Гаса стояли у гроба, обнимая каждого отходившего, но когда они заметили меня, то улыбнулись и подошли сами. Я встала и обняла сперва отца, а потом мать, которая сильно, как делал Гас, сжала мои лопатки. Они сильно постарели – глаза ввалились, кожа обвисла на измученных лицах. В них уже не осталось сил преодолевать препятствия.
– Он тебя так любил, – сказала мама Гаса. – Любил по-настоящему. Это была не подростковая влюбленность, ничего подобного, – добавила она, будто я без нее не знала.
– Он и вас очень любил, – тихо ответила я. Трудно объяснить, но этот разговор оставлял ощущение, будто сама и наносишь, и получаешь болезненные раны. – Мне очень жаль.
После этого родители Гаса говорили с моими родителями – разговор преимущественно состоял из кивков и поджатых губ. Я посмотрела на гроб, увидела, что возле дрог никого нет, и решила подойти. Я вынула канюлю из ноздрей и сняла через голову, отдав трубку папе. Я хотела побыть с Гасом один на один. Взяв свою маленькую сумочку, я пошла по проходу между рядами стульев.
Путь показался очень длинным, но я повторяла своим легким заткнуться, доказывая, что они сильные и выдержат. Я видела его, подходя. Его волосы были аккуратно расчесаны на пробор на левую сторону – от такой прически он бы ужаснулся, лицо пластифицировано, но это по-прежнему был Гас. Мой длинный тощий красивый Гас.
Я хотела надеть маленькое черное платье, купленное для пятнадцатого дня рождения и назначенное моей смертной одеждой, но теперь оно было мне слишком велико, поэтому я надела простое черное платье до колен. Огастус лежал в костюме с щегольски узкими лацканами, который надевал в «Оранжи».
Опустившись на колени, я поняла, что ему опустили веки – как же иначе – и я никогда больше не увижу его голубых глаз.
– Я люблю тебя. В настоящем времени, – прошептала я и положила руку ему на грудь. – Ладно, Гас. Ладно. Слышишь меня? Ладно. – У меня не было и нет уверенности, что он меня слышал. Я наклонилась и поцеловала его в щеку. – Ладно, – сказала я. – Ладно.
Я вдруг поняла, что на нас все смотрят – в последний раз на нас было обращено столько взглядов, когда мы целовались в доме Анны Франк. Хотя, строго говоря, смотреть на нас было уже нельзя – нас не осталось. Только я.
Я резко открыла клатч, сунула руку внутрь и достала твердую пачку «Кэмел лайтс». Быстрым движением, надеясь, что никто не заметит, я сунула сигареты между Гасом и мягкой серебристой обивкой гроба.
– Эти можешь прикуривать, – прошептала я. – Я возражать не стану.
Пока я с ним говорила, мама с папой пересели с моим баллоном во второй ряд, так что далеко идти не пришлось. Папа подал мне платок, когда я села. Я высморкалась, заправила трубки за уши и вставила канюли в ноздри.
Я думала, похороны будут в центральном нефе церкви, но все ограничилось боковым приделом – буквальной рукой Иисуса (мы сидели примерно в той части, где к кресту было пригвождено его запястье). Священник, поднявшись на помост, встал за гробом, будто гроб был кафедрой или амвоном, и немного рассказал о том, как Огастус вел отважный бой и как его героизм перед лицом болезни должен всем нам служить примером. Я уже начала закипать, когда священник заявил:
– В раю Огастус наконец будет здоровым и целым.
Видимо, намекал, что Гас был малоценнее остальных из-за того, что ему отняли ногу. Я не смогла подавить вздох отвращения. Папа схватил меня над коленом и сжал, укоризненно глядя, но с третьего ряда кто-то сказал почти вслух и почти у меня над ухом:
– Что за фигню он бормочет, да, детка?
Я резко обернулась.
Питер ван Хутен сидел в белом льняном костюме, скроенном с учетом его шарообразных форм, в светло-голубой рубашке и зеленом галстуке. Вырядился, будто не на похороны, а для колониальной оккупации Панамы. Священник призвал собравшихся помолиться, и все наклонили головы, но я с отвисшей челюстью продолжала смотреть на Питера ван Хутена при всем параде. Через секунду он прошептал:
– Давай все же помолимся.
Я попыталась забыть о нем и молиться об Огастусе. Я обещала себе слушать священника и не оглядываться.
Священник пригласил Айзека, который держался гораздо серьезнее, чем на репетиции похорон.
– Огастус Уотерс был мэром тайного города Канцервании, его никем не заменить, – начал Айзек. – Другие люди вспомнят о Гасе что-нибудь забавное, потому что он был большим приколистом, но позвольте мне сказать о серьезном. На следующий день после того как мне удалили второй глаз, Гас пришел в больницу. Я, слепой, с разбитым сердцем, ничего не хотел, но Гас влетел в мою палату и крикнул: «У меня отличная новость!» Я ответил, что не желаю в такой день слушать хорошие новости, но Га с настаивал: «Эту новость ты захочешь выслушать». Я сказал: ну ладно, выкладывай – и он выдал: «Ты проживешь долгую жизнь, полную прекрасных и ужасных мгновений, которые ты себе даже представить не можешь!»
Продолжать Айзек не смог. А может, это было все, что он написал.
После него школьный приятель рассказал пару эпизодов о ярком баскетбольном таланте Гаса и его прекрасных качествах как игрока команды. Наконец священник сказал:
– А сейчас послушаем особого друга Огастуса, Хейзел.
Особого друга? Это вызвало смешки аудитории, поэтому я сочла за лучшее встать и сказать священнику:
– Я была его девушкой.
В зале засмеялись. Затем я начала читать надгробное слово.
– В доме Гаса есть замечательная цитата из Библии, которую и он, и я находили весьма утешающей: «Без боли как бы познали мы радость?»…
В таком духе я пару минут распространялась насчет идиотских ободрений, а родители Гаса держались за руки, обнимали друг друга и кивали на каждом слове. Похороны, решила я, все-таки для живых.
Потом выступила его сестра Джулия, и церемония прощания закончилась молитвой о воссоединении Гаса с Богом. Я вспомнила, как Огастус говорил мне в «Оранжи», что не верит в облачные замки и арфы, но верит в Нечто с большой буквы «н». Пока длилась молитва, я пыталась его представить в таинственном Где-то с большой буквы, но тщетно убеждала себя, что когда-нибудь мы с ним снова будем вместе. Я знаю много умерших. Время для меня теперь течет иначе, чем для него. Я, как и все присутствующие, буду накапливать потери и привязанности, а он уже нет. Окончательной и невыносимой трагедией для меня стало то, что, как все бесчисленные мертвые, Гас раз и навсегда разжалован из мыслящего в мысль.
Когда один из его зятьев внес бумбокс и поставил песню, которую выбрал Гас, – печальную спокойную композицию «Лихорадочного блеска» под названием «Новый напарник», – мне, ей-богу, захотелось домой. Я почти никого не знала в этом зале и чувствовала, как маленькие глазки Питера ван Хутена сверлят мои обнаженные плечи. Но когда отзвучала песня, всем приглашенным понадобилось подойти ко мне и сказать, что я говорила прекрасно и служба очень красивая, что было неправдой: это была не служба, а похороны, и они ничем не отличались от любых других похорон.
Те, кто должен был нести гроб, – его кузены, отец, дядя, друзья, которых я видела впервые, подошли, подняли Гаса и направились к катафалку.
Когда мы с родителями сели в машину, я сказала:
– Не хочу ехать, я устала.
– Хейзел! – ужаснулась мама.
– Мам, там не будет места присесть, все затянется на пять часов, а я уже без сил.
– Хейзел, мы должны поехать ради мистера и миссис Уотерс, – напомнила мама.
– Знаете, что? – начала я. На заднем сиденье я отчего-то чувствовала себя совсем маленькой. Мне даже хотелось быть маленькой. Лет шести. – Прекрасно.
Некоторое время я смотрела в окно. Я действительно не хотела ехать. Я не хотела видеть, как его будут опускать в землю на участке, который он сам выбирал со своим отцом, не хотела видеть его родителей на коленях на влажной от росы земле, не хотела слышать, как они стонут от невыносимой боли, и не хотела видеть алкогольное брюхо Питера ван Хутена, натянувшее белый льняной пиджак, и не хотела плакать на глазах у стольких людей, и не хотела бросать горсть земли в его могилу, и не хотела, чтобы моим родителям пришлось стоять там, под чистым голубым небом с особым наклоном лучей полуденного солнца, думая о таком же дне, и о своем ребенке, и о моем участке на кладбище, и о моем гробе, и о моей горсти земли.
Но я все это сделала. Я сделала все это, и даже больше, потому что маме и папе казалось, что так надо.
Когда все закончилось, подошел ван Хутен и положил толстую руку мне на плечо.
– Можно попросить об одолжении? Прокатную машину я оставил у подножия холма…
Я пожала плечами, и ван Хутен открыл заднюю дверцу, едва папа отключил блокировку.
Внутри он наклонился между передними сиденьями и сказал:
– Питер ван Хутен, беллетрист в отставке и полупрофессиональный обманщик надежд.
Родители представились. Он пожал им руки. Меня немало удивило, что Питер ван Хутен пролетел полмира, чтобы присутствовать на похоронах.
– Как вы вообще… – начала я, но он меня перебил:
– Через ваш инфернальный Интернет я слежу за некрологами в Индианаполисе.
Он сунул руку за пазуху своего льняного пиджака и вытащил литровую бутыль виски.
– То есть вы просто купили билет и…
Он перебил меня снова, отвинчивая крышечку:
– Я отдал пятнадцать тысяч за билет первого класса, но у меня достаточно капитала, чтобы потакать своим причудам. Да и напитки в самолете бесплатные – при желании можно почти окупить стоимость билета.
Ван Хутен отпил виски и перегнулся вперед предложить отцу, но папа отказался.
Тогда ван Хутен наклонил бутылку ко мне. Я ее взяла.
– Хейзел, – предупредила мама, но я отвинтила крышечку и отхлебнула. В желудке стало примерно как в легких. Я отдала бутылку ван Хутену, который отпил длинный глоток и сказал:
– Итак, omnis cellula еcellula. [16] 16
Клетка происходит только от клетки (лат.).
– Мы с твоим Уотерсом переписывались немного в его последние…
– Стало быть, теперь вы читаете письма от фанатов?
– Нет, он адресовал письма мне домой, не через издателя, и поклонником я бы его не назвал – он меня презирает. Однако он очень убедительно писал, что я получу прощение за свое поведение, если приеду на его похороны и скажу тебе, что сталось с матерью Анны. Вот я и приехал, а вот тебе и ответ: omnis cellula еcellula.
– Что? – снова спросила я.
– Omnis cellula еcellula, —повторил он. – Все клетки происходят из клеток. Каждая клетка рождается от предыдущей, которая, в свою очередь, родилась от своей предшественницы. Жизнь происходит от жизни. Жизнь порождает жизнь, порождает жизнь, порождает жизнь…
Мы доехали до подножия холма.
– Ладно, хорошо, – прервала я. У меня не было настроения это выслушивать. Питер ван Хутен не присвоит себе главную роль на похоронах Гаса, я этого не позволю. – Спасибо. По-моему, холм как раз закончился.
– И ты не хочешь объяснений? – удивился он.
– Нет, – отрезала я. – Обойдусь. Я считаю вас жалким алкоголиком, который говорит умности, чтобы привлечь к себе внимание, как не по годам развитый одиннадцатилетний сопляк, и мне за вас невыносимо стыдно. Да-да, вы уже не тот человек, который написал «Царский недуг», и сиквел вы не осилите, даже если возьметесь. Ценю, что попытались. Всего вам распронаилучшего!
– Спасибо за виски, – сказала я. – А теперь выметайтесь из машины.
Он явно присмирел. Папа остановился, и мы подождали, не выключая мотора, стоя ниже могилы Гаса, пока ван Хутен открыл дверь и, наконец-то замолчав, вылез.
Когда мы отъезжали, я смотрела через заднее стекло, как он отпил виски и поднял бутылку в моем направлении, словно выпив за меня. Его глаза были очень грустными. Мне даже стало его жаль, честно говоря.
Домой мы попали около шести. Я была уже без сил. Мне хотелось только спать, но мама заставляла меня поесть какой-то пасты с сыром, в итоге она разрешила мне съесть ее в кровати. Пару часов я проспала с ИВЛ. Пробуждение было ужасным: секунду мне казалось, что все хорошо, но в следующий миг случившееся обрушилось на меня заново. Мама отключила меня от ИВЛ, я впряглась в переносной баллон и поплелась в ванную чистить зубы.
Оценивая себя в зеркале и возя щеткой по зубам, я думала, что существуют два типа взрослых. Есть ван хутены – жалкие создания, которые рыскают по земле, ища, кого побольнее задеть. А есть такие, как мои родители, – ходят, как зомби, и автоматически делают все, что надо делать, чтобы продолжать ходить.
В дверь ванной постучали.
– Хейзел, – позвал папа, – можно, я войду? – Я не ответила, но через несколько секунд отперла дверь и присела на опущенное сиденье унитаза. Почему дыхание должно быть такой нелегкой работой? Папа опустился на колени рядом со мной, взял мою голову и, прижав к своей груди, произнес: – Мне очень жаль, что Гас умер. – Я немного задыхалась, уткнувшись носом в его футболку, но мне было хорошо от крепких объятий и знакомого папиного запаха. Казалось, он почти сердится, но мне это пришлось по душе. Я и сама была на взводе. – Сволочизм какой, от начала до конца. Восемьдесят процентов выживания, а он попал в оставшиеся двадцать. Гадство. Такой прекрасный мальчик! Как несправедливо… Но ведь любить его – немалая привилегия, правда?
Я кивнула в папину футболку.
– Теперь ты имеешь представление о том, как я люблю тебя, – прошептал папа.
Дорогой мой старичок. Всегда-то он знает, что сказать.