все что ни попадалось ему старая подошва
Глава шестая
Прежде, давно, в лета моей юности, в лета безвозвратно мелькнувшего моего детства, мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту: все равно, была ли то деревушка, бедный уездный городишко, село ли, слободка, – любопытного много открывал в нем детский любопытный взгляд. Всякое строение, все, что носило только на себе напечатленье какой-нибудь заметной особенности, – все останавливало меня и поражало. Каменный ли казенный дом, известной архитектуры с половиною фальшивых окон, один-одинешенек торчавший среди бревенчатой тесаной кучи одноэтажных мещанский обывательских домиков, круглый ли правильный купол, весь облитый листовым белым железом, вознесенный над выбеленною, как снег, новою церковью, рынок ли, франт ли уездный, попавшийся среди города, – ничто не ускользало от свежего тонкого внимания, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки вместе с банками высохших московских конфет, глядел и на шедшего в стороне пехотного офицера, занесенного бог знает из какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшего в сибирке на беговых дрожках, и уносился мысленно за ними в бедную жизнь их.
Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на ее пошлую наружность; моему охлажденному взору неприютно, мне не смешно, и то, что пробудило бы в прежние годы живое движенье в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчанье хранят мои недвижные уста. О моя юность! О моя свежесть!
Пока Чичиков в душе посмеивался над прозвищем, которым наградили Плюшкина местные мужики, он не заметил, как въехал в довольно широкое село. Деревянная мостовая, по которой они ехали, была ветхой, как и все деревянные строения, встречавшиеся им на пути. Бревна на избах были темными и старыми, крыши напоминали решето. Во многих избах не было стекол, и окна были заткнуты старыми тряпками; балкончики под крышами покосились и почернели. Позади изб во многих местах можно было увидеть огромные клади хлеба, напоминавшие по цвету старый кирпич.
Над ветхими крышами возвышались две сельские церкви – деревянная, опустевшая, и каменная, во многих местах потрескавшаяся. По мере того, как путники продвигались вперед, стал показываться господский дом – странное строение, выглядевшее дряхлым инвалидом. «Местами он был в один этаж, местами – в два», на стенах, переживших много погодных перемен, во многих местах обнажилась штукатурная решетка. Только два окна в доме были открыты, остальные – забиты досками или заставлены ставнями. «Старый, обширный, тянувшийся позади дома сад, выходивший за село и потом пропадавший в поле, заросший и заглохлый, казалось, один освежал эту обширную деревню и один был вполне живописен в своем картинном опустении». «Словом, все было хорошо, как ни выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда они соединяются вместе…»
Вскоре Чичиков оказался перед самым домом, который вблизи выглядел еще печальнее. Ограда и ворота были покрыты зеленой плесенью. Давно обветшавшие строения, наполнявшие двор, говорили о том, что когда-то здесь было хорошее хозяйство, но сейчас все выглядело «пасмурно». «Ничто не заметно было оживляющего картину: ни отворяющих дверей, ни выходивших откуда-нибудь людей, никаких живых хлопот и забот дома!» Только одни главные ворота были растворены, да и то потому, что в них въехал мужик с нагруженною телегой. В другое время и на них висел замок.
У одного из строений Чичиков скоро заметил какую-то фигуру, которая начала вздорить с мужиком, приехавшим на телеге. Долго он не мог распознать, какого пола была фигура: баба или мужик. Платье на ней было совершенно неопределенное, похожее очень на женский капот, на голове колпак, какой носят деревенские дворовые бабы, только один голос показался ему несколько сиплым для женщины. «Ой, баба! – подумал он про себя и тут же прибавил: – Ой, нет!» – «Конечно, баба!» – наконец сказал он, рассмотрев попристальнее. Фигура с своей стороны глядела на него тоже пристально. Казалось, гость был для нее в диковинку, потому что она обсмотрела не только его, но и Селифана, и лошадей, начиная с хвоста и до морды. По висевшим у ней за поясом ключам и по тому, что она бранила мужика довольно поносными словами, Чичиков заключил, что это, верно, ключница.
– Послушай, матушка, – сказал он, выходя из брички, – что барин.
– Нет дома, – прервала ключница, не дожидаясь окончания вопроса, и потом, спустя минуту, прибавила: – А что вам нужно?
– Идите в комнаты! – сказала ключница, отворотившись и показав ему спину, запачканную мукою, с большой прорехою пониже.
Он вступил в темные широкие сени, от которых подуло холодом, как из погреба. Из сеней он попал в комнату, тоже темную, чуть-чуть озаренную светом, выходившим из-под широкой щели, находившейся внизу двери.
Оказавшись в комнате, Чичиков был поражен царившим в ней беспорядком. Казалось, что в доме мыли полы, и поэтому сюда взгромоздили всю мебель. На одном столе стоял сломанный стул, а рядом с ним часы с остановившимся маятником, заросшим паутиной. Неподалеку стоял шкаф со старинным серебром. А на бюро, выложенном мозаикой, которая уже во многих местах выпала, лежало много всякой всячины: куча исписанных бумажек, накрытых прессом с яичком наверху, старинная книга, высохший лимон, отломленная ручка кресла, накрытая письмом рюмка с непонятной жидкостью и тремя мухами, кусок сургуча, кусочек тряпки, два высохших, запачканных чернилами, пера и пожелтевшая зубочистка, «которою хозяин может быть ковырял в зубах своих еще до нашествия французов на Москву».
На стенах в беспорядке были развешаны картины. С середины потолка свисала люстра в холстинном мешке, из-за скопившейся на ней пыли похожая на шелковый кокон, в котором сидит червяк. В углу комнаты в большую кучу было свалено все то, что не должно находиться на столе, но что именно, понять было очень трудно. Заметнее всего был кусок деревянной лопаты и старая подошва сапога. О том, что в комнате обитало живое существо, говорил лишь поношенный колпак, который лежал на столе. Пока Чичиков рассматривал комнату, боковая комната отворилась, и в нее кто-то вошел. Сначала Чичиков решил, что это была та же ключница, которую он встретил во дворе, но, приглядевшись поближе, подумал, что это скорее ключник, чем ключница, потому что на лице были замены следы бритья – правда редкого, «потому что весь подбородок с нижней частью щеки походил у него на скребницу из железной проволоки, какою чистят на конюшне лошадей». Гость молча ждал, что хочет сказать ему ключник, а тот вопросительно смотрел на Чичикова.
Наконец последний, удивленный таким странным недоумением, решился спросить:
– Что ж барин? у себя, что ли?
– Здесь хозяин, – сказал ключник.
– Где же? – повторил Чичиков.
– Что, батюшка, слепы-то, что ли? – спросил ключник. – Эхва! А вить хозяин-то я!
Здесь герой наш поневоле отступил назад и поглядел на него пристально. Ему случалось видеть немало всякого рода людей, даже таких, какие нам с читателем, может быть, никогда не придется увидать; но такого он еще не видывал. Лицо его не представляло ничего особенного; оно было почти такое же, как у многих худощавых стариков, один подбородок только выступал очень далеко вперед, так что он должен был всякий раз закрывать его платком, чтобы не заплевать; маленькие глазки еще не потухнули и бегали из-под высоко выросших бровей, как мыши, когда, высунувши из темных нор остренькие морды, насторожа уши и моргая усом, они высматривают, не затаился ли где кот или шалун мальчишка, и нюхают подозрительно самый воздух. Гораздо замечательнее был наряд его: никакими средствами и стараньями нельзя бы докопаться, из чего состряпан был его халат: рукава и верхние полы до того засалились и залоснились, что походили на юфть, какая идет на сапоги; назади вместо двух болталось четыре полы, из которых охлопьями лезла хлопчатая бумага. На шее у него тоже было повязано что-то такое, которого нельзя было разобрать: чулок ли, подвязка ли, или набрюшник, только никак не галстук. Словом, если бы Чичиков встретил его, так принаряженного, где-нибудь у церковных дверей, то, вероятно, дал бы ему медный грош. Ибо к чести героя нашего нужно сказать, что сердце у него было сострадательно и он не мог никак удержаться, чтобы не подать бедному человеку медного гроша. Но пред ним стоял не нищий, пред ним стоял помещик. У этого помещика была тысяча с лишком душ, и попробовал бы кто найти у кого другого столько хлеба зерном, мукою и просто в кладях, у кого бы кладовые, амбары и сушилы загромождены были таким множеством холстов, сукон, овчин выделанных и сыромятных, высушенными рыбами и всякой овощью, или губиной. Заглянул бы кто-нибудь к нему на рабочий двор, где наготовлено было на запас всякого дерева и посуды, никогда не употреблявшейся, – ему бы показалось, уж не попал ли он как-нибудь в Москву на щепной двор, куда ежедневно отправляются расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади, делать свои хозяйственные запасы и где горами белеет всякое дерево – шитое, точеное, леченое и плетеное. На что бы, казалось, нужна была Плюшкину такая гибель подобных изделий? во всю жизнь не пришлось бы их употребить даже на два таких имения, какие были у него, – но ему и этого казалось мало. Не довольствуясь сим, он ходил еще каждый день по улицам своей деревни, заглядывал под мостики, под перекладины и все, что ни попадалось ему: старая подошва, бабья тряпка, железный гвоздь, глиняный черепок, – все тащил к себе и складывал в ту кучу, которую Чичиков заметил в углу комнаты. «Вон уже рыболов пошел на охоту!» – говорили мужики, когда видели его, идущего на добычу. И в самом деле, после него незачем было мести улицу: случилось проезжавшему офицеру потерять шпору, шпора эта мигом отправилась в известную кучу; если баба, как-нибудь зазевавшись у колодца, позабывала ведро, он утаскивал и ведро. Впрочем, когда приметивший мужик уличал его тут же, он не спорил и отдавал похищенную вещь; но если только она попадала в кучу, тогда все кончено: он божился, что вещь его, куплена им тогда-то, у того-то или досталась от деда. В комнате своей он подымал с пола все, что ни видел: сургучик, лоскуток бумажки, перышко, и все это клал на бюро или на окошко.
А ведь было время, когда он только был бережливым хозяином!
Когда-то у Плюшкина была жена, сын и две дочери, похожие на две свежие розы, все в доме шло размеренно и благополучно. Заезжали соседи пообедать и поучиться у него хозяйству и экономии. Но добрая хозяйка умерла, и ему пришлось взять на себя часть обязанностей по домашнему хозяйству. На старшую дочь Александру Степановну положиться было нельзя. Да она в скором времени убежала и обвенчалась с кавалерийским офицером. Отец проклял ее. Учитель-француз и гувернантка были прогнаны. Сын пошел в армию. Младшая дочь умерла – и дом окончательно опустел. Хозяин с каждым днем становился все более скупым. «Одинокая жизнь дала сытную пищу скупости, которая, как известно, имеет волчий голод и чем более пожирает, тем становится ненасытнее; человеческие чувства, которые и без того не были в нем глубоки, мелели ежеминутно, и каждый день что-нибудь утрачивалось в этой изношенной развалине». Сын проигрался в карты и попросил денег, но Плюшкин послал ему только отцовское проклятие. Он больше не обращал внимания на крупные части своего хозяйства, начал собирать в своей комнате бумажки и перышки, становился все более неуступчивым к купцам, которые приезжали к нему за товаром. Они торговались, пытаясь хоть что-то купить, но потом бросили эту пустую затею – ничего нельзя было купить, товар был в ужасном состоянии.
А тем временем доход от хозяйства собирался, как и прежде. Все сваливалось в кладовые, где со временем превращалось в гниль и труху. Александра Степановна два раза приезжала с маленьким сынком в надежде что-нибудь получить. Плюшкин, казалось бы, простил ее и в первый приезд даже дал ее сыну поиграть пуговицу, лежавшую на столе, но денег не дал. Второй раз Александра Степановна приехала с двумя малютками, привезла отцу кулич к чаю и халат, потому что на халат, который носил отец, было стыдно смотреть. Плюшкин приласкал внуков, взял гостинцы, но дочери ничего не дал.
Вот в такого помещика превратился Плюшкин. Хотя это довольно редкое явление для Руси, «где все любит скорее развернуться, нежели съежиться, и тем поразительнее бывает оно, что тут же в соседстве подвернется помещик, кутящий во всю ширину русской удали и барства, прожигающий, как говорится, жизнь насквозь». Чичиков был так поражен видом хозяина, что несколько минут не мог проронить ни слова. Долго он думал над тем, как же лучше объяснить хозяину причину своего посещения. Наконец сказал, что наслышан «об экономии его и редком управлении имениями», и желает принести ему свое почтение и поближе познакомиться. Плюшкин что-то недружелюбно пробормотал, а затем прибавил: «Прошу покорнейше садиться!»
– Я давненько не вижу гостей, – сказал он, – да, признаться сказать, в них мало вижу проку. Завели пренеприличный обычай ездить друг к другу, а в хозяйстве-то упущения. да и лошадей их корми сеном! Я давно уж отобедал, а кухня у меня низкая, прескверная, и труба-то совсем развалилась: начнешь топить, еще пожару наделаешь.
«Вон оно как! – подумал про себя Чичиков. – Хорошо же, что я у Собакевича перехватил ватрушку да ломоть бараньего бока».
– И такой скверный анекдот, что сена хоть бы клок в целом хозяйстве! – продолжал Плюшкин. – Да и в самом деле, как приберетесь его? Землишка маленькая, мужик ленив, работать не любит, думает, как бы в кабак. того и гляди, пойдешь на старости лет по миру!
– Мне, однако же, сказывали, – скромно заметил Чичиков, – что у вас более тысячи душ.
– А кто это сказывал? А вы бы, батюшка, наплевали в глаза тому, который это сказывал! Он, пересмешник видно, хотел пошутить над вами. Вот, бают, тысячи душ, а поди-тка сосчитай, а и ничего не начтешь! Последние три года проклятая горячка выморила у меня здоровенный куш мужиков.
– Скажите! и много выморила? – воскликнул Чичиков с участием.
– А позвольте узнать: сколько числом?
– Не стану лгать, батюшка.
– Позвольте еще спросить: ведь эти души, я полагаю, вы считаете со дня подачи последней ревизии?
– Это бы еще слава богу, – сказал Плюшкин, – да лих-то, что с того времени до ста двадцати наберется.
– Вправду? Целых сто двадцать? – воскликнул Чичиков и даже разинул несколько рот от изумления.
– Стар я, батюшка, чтобы лгать: седьмой десяток живу! – сказал Плюшкин.
Чичиков выразил соболезнование горю и сказал, что готов платить подать за всех умерших крестьян. Плюшкин был изумлен подобным предложением и долго не мог вымолвить ни слова. Потом спросил, не служил ли Чичиков на военной службе, а когда узнал, что он служит не по военной, а по статской части, удивился еще больше: «Да ведь как же? Ведь это вам самим-то в убыток?» «Для удовольствия вашего готов и на убыток», – ответил Чичиков, и Плюшкин, из носа которого в этот момент «выглянул весьма некартинно табак и полы халата, раскрывшись, показали платье, не весьма приличное для рассматривания», рассыпался в благодарностях. Помещик написал доверенность на совершение купчей своему знакомому в городе – председателю. Листок бумаги для этой цели нашелся после долгих поисков. Когда доверенность была готова, Чичиков, отказавшись от чая, поспешил откланяться. «Это странное явление, этот съежившийся старикашка» проводил гостя со двора, после чего велел запереть ворота, а потом пошел осматривать свое хозяйство. Оставшись один, он даже задумался, чем можно отблагодарить гостя за такое благодушие, и решил, что подарит ему карманные часы: «они ведь хорошие, серебряные часы, а не то чтобы какие-нибудь томпаковые или бронзовые; немножко поиспорчены, да ведь он себе переправит; он человек еще молодой, так ему нужны карманные часы, чтобы понравиться своей невесте». Но, поразмысливши еще немного, он решил оставить Чичикову часы после его смерти, чтобы вспоминал о нем.
Чичиков же тем временем находился в хорошем расположении духа. Причиной этого было удачное, свершившееся неожиданно легко, приобретение. Конечно, подъезжая к деревне Плюшкина, он чувствовал, что здесь есть чем поживиться, но такой удачи не ожидал. Всю дорогу он весело насвистывал и даже затянул какую-то песню, чем очень удивил Селифана. К городу они подъехали в сумерки. Бричка с громом въехала на мостовую. На улицах было еще много людей: солдат, извозчиков, работников, чиновников, возвращавшихся домой; происходили разного рода разговоры, но Чичиков никого не замечал. У ворот гостиницы их встречал Петрушка. Перемигнувшись с Селифаном, он помог барину вылезти из повозки и проводил в номер. Пройдя в переднюю, Чичиков недовольно покрутил носом и сказал Петрушке: «Ты бы, по крайней мере, хоть окна отпер!» Петрушка сказал, что отпирал, но, естественно, соврал, и барин это знал. Однако, чувствуя сильную усталость, он не стал ничего возражать, и велел принести легкий ужин, «состоявший только в поросенке». Затем забрался под одеяло и крепко заснул.
Все что ни попадалось ему старая подошва
Н. В. Гоголь. Рисунок художника К. Мазера. 1840 г. Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Академии Наук СССР.
Мертвые души. Том первый
В ворота гостиницы губернского города NN въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в какой ездят холостяки: отставные подполковники, штабс-капитаны, помещики, имеющие около сотни душ крестьян, словом, все те, которых называют господами средней руки. В бричке сидел господин, не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод. Въезд его не произвел в городе совершенно никакого шума и не был сопровожден ничем особенным; только два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу, чем к сидевшему в нем. «Вишь ты», сказал один другому, «вон какое колесо! Что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось в Москву, или не доедет?» — «Доедет», отвечал другой. «А в Казань-то, я думаю, не доедет?» — «В Казань не доедет», отвечал другой. — Этим разговор и кончился. Да еще, когда бричка подъехала к гостинице, встретился молодой человек в белых канифасовых панталонах, весьма узких и коротких, во фраке с покушеньями на моду, из-под которого видна была манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом. Молодой человек оборотился назад, посмотрел экипаж, придержал рукою картуз, чуть не слетевший от ветра, и пошел своей дорогой.
Когда экипаж въехал на двор, господин был встречен трактирным слугою, или половым, как их называют в русских трактирах, живым и вертлявым до такой степени, что даже нельзя было рассмотреть, какое у него было лицо. Он выбежал проворно с салфеткой в руке, весь длинный и в длинном демикотонном сюртуке со спинкою чуть не на самом затылке, встряхнул волосами и повел проворно господина вверх по всей деревянной галдарее показывать ниспосланный ему богом покой. — Покой был известного рода; ибо гостиница была тоже известного рода, то-есть именно такая, как бывают гостиницы в губернских городах, где за два рубля в сутки проезжающие получают покойную комнату с тараканами, выглядывающими, как чернослив, из всех углов, и дверью в соседнее помещение, всегда заставленною комодом, где устроивается сосед, молчаливый и спокойный человек, но чрезвычайно любопытный, интересующийся знать о всех подробностях проезжающего. Наружный фасад гостиницы отвечал ее внутренности: она была очень длинна, в два этажа; нижний не был выщекатурен и оставался в темнокрасных кирпичиках, еще более потемневших от лихих погодных перемен и грязноватых уже самих по себе; верхний был выкрашен вечною желтою краскою; внизу были лавочки с хомутами, веревками и баранками. В угольной из этих лавочек, или, лучше, в окне, помещался сбитенщик с самоваром из красной меди и лицом так же красным, как самовар, так что издали можно бы подумать, что на окне стояло два самовара, если б один самовар не был с черною, как смоль, бородою.
Пока приезжий господин осматривал свою комнату, внесены были его пожитки: прежде всего чемодан из белой кожи, несколько поистасканный, показывавший, что был не в первый раз в дороге. Чемодан внесли кучер Селифан, низенькой человек в тулупчике, и лакей Петрушка, малый лет тридцати, в просторном подержаном сюртуке, как видно с барского плеча, малый немного суровый на взгляд, с очень крупными губами и носом. Вслед за чемоданом внесен был небольшой ларчик красного дерева, с штучными выкладками из карельской березы, сапожные колодки и завернутая в синюю бумагу жареная курица. Когда всё это было внесено, кучер Селифан отправился на конюшню возиться около лошадей, а лакей Петрушка стал устроиваться в маленькой передней, очень темной конурке, куда уже успел притащить свою шинель и вместе с нею какой-то свой собственный запах, который был сообщен и принесенному вслед за тем мешку с разным лакейским туалетом. В этой конурке он приладил к стене узенькую трехногую кровать, накрыв ее небольшим подобием тюфяка, убитым и плоским, как блин, и, может быть, так же замаслившимся, как блин, который удалось ему вытребовать у хозяина гостиницы.
Покамест слуги управлялись и возились, господин отправился в общую залу. Какие бывают эти общие залы — всякой проезжающий знает очень хорошо: те же стены, выкрашенные масляной краской, потемневшие вверху от трубочного дыма и залосненные снизу спинами разных проезжающих, а еще более туземными купеческими, ибо купцы по торговым дням приходили сюда сам-шест и сам-сём испивать свою известную пару чаю; тот же закопченный потолок, та же копченая люстра со множеством висящих стеклышек, которые прыгали и звенели всякий раз, когда половой бегал по истертым клеенкам, помахивая бойко подносом, на котором сидела такая же бездна чайных чашек, как птиц на морском берегу; те же картины во всю стену, писанные масляными красками; словом, всё то же, что и везде; только и разницы, что на одной картине изображена была нимфа с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда не видывал. Подобная игра природы, впрочем, случается на разных исторических картинах, неизвестно в какое время, откуда и кем привезенных к нам в Россию, иной раз даже нашими вельможами, любителями искусств, накупившими их в Италии, по совету везших их курьеров. Господин скинул с себя картуз и размотал с шеи шерстяную, радужных цветов косынку, какую женатым приготовляет своими руками супруга, снабжая приличными наставлениями, как закутываться, а холостым, наверное не могу сказать, кто делает, бог их знает: я никогда не носил таких косынок. Размотавши косынку, господин велел подать себе обед. Покамест ему подавались разные обычные в трактирах блюда, как-то: щи с слоеным пирожком, нарочно сберегаемым для проезжающих в течение нескольких неделей, мозги с горошком, сосиски с капустой, пулярку жареную, огурец соленый и вечный слоеный сладкий пирожок, всегда готовый к услугам; покамест ему всё это подавалось, и разогретое и просто холодное, он заставил слугу, или полового, рассказывать всякий вздор о том, кто содержал прежде трактир и кто теперь, и много ли дает дохода, и большой ли подлец их хозяин; на что половой по обыкновению отвечал: «О, большой, сударь, мошенник». Как в просвещенной Европе, так и в просвещенной России есть теперь весьма много почтенных людей, которые без того не могут покушать в трактире, чтоб не поговорить с слугою, а иногда даже забавно пошутить над ним. Впрочем, приезжий делал не всё пустые вопросы; он с чрезвычайною точностию расспросил, кто в городе губернатор, кто председатель палаты, кто прокурор, словом — не пропустил ни одного значительного чиновника; но еще с большею точностию, если даже не с участием, расспросил обо всех значительных помещиках, сколько кто имеет душ крестьян, как далеко живет от города, какого даже характера и как часто приезжает в город; расспросил внимательно о состоянии края: не было ли каких болезней в их губернии, повальных горячек, убийственных каких-нибудь лихорадок, оспы и тому подобного, и всё так обстоятельно и с такою точностию, которая показывала более, чем одно простое любопытство. В приемах своих господин имел что-то солидное и высмаркивался чрезвычайно громко. Неизвестно, как он это делал, но только нос его звучал, как труба. Это, повидимому, совершенно невинное достоинство приобрело, однако ж, ему много уважения со стороны трактирного слуги, так что он всякий раз, когда слышал этот звук, встряхивал волосами, выпрямливался почтительнее и, нагнувши с вышины свою голову, спрашивал: не нужно ли чего? После обеда господин выкушал чашку кофею и сел на диван, подложивши себе за спину подушку, которую в русских трактирах вместо эластической шерсти набивают чем- то чрезвычайно похожим на кирпич и булыжник. Тут начал он зевать и приказал отвести себя в свой нумер, где, прилегши, заснул два часа. Отдохнувши, он написал на лоскутке бумажки, по просьбе трактирного слуги, чин, имя и фамилию, для сообщения, куда следует, в полицию. На бумажке половой, спускаясь с лестницы, прочитал по складам следующее: Коллежский советник Павел Иванович Чичиков, помещик, по своим надобностям. Когда половой всё еще разбирал по складам записку, сам Павел Иванович Чичиков отправился посмотреть город, которым был, как казалось удовлетворен, ибо нашел, что город никак не уступал другим губернским городам: сильно била в глаза желтая краска на каменных домах и скромно темнела серая на деревянных. Домы были в один, два и полтора этажа, с вечным мезонином, очень красивым, по мнению губернских архитекторов. Местами эти дома казались затерянными среди широкой, как поле, улицы и нескончаемых деревянных заборов; местами сбивались в кучу, и здесь было заметно более движения народа и живописи. Попадались почти смытые дождем вывески с кренделями и сапогами, кое-где с нарисованными синими брюками и подписью какого-то Аршавского портного; где магазин с картузами, фуражками и надписью: «Иностранец Василий Федоров»; где нарисован был билиярт с двумя игроками во фраках, в какие одеваются у нас на театрах гости, входящие в последнем акте на сцену. Игроки были изображены с прицелившимися киями, несколько вывороченными назад руками и косыми ногами, только что сделавшими на воздухе антраша. Под всем этим было написано: «И вот заведение». Кое-где просто на улице стояли столы с орехами, мылом и пряниками, похожими на мыло; где харчевня с нарисованною толстою рыбою и воткнутою внес вилкою. Чаще же всего заметно было потемневших двуглавых государственных орлов, которые теперь уже заменены лаконическою надписью: «Питейный дом». Мостовая везде была плоховата. Он заглянул и в городской сад, который состоял из тоненьких дерев, дурно принявшихся, с подпорками внизу в виде треугольников, очень красиво выкрашенных зеленою масляною краскою. Впрочем, хотя эти деревца были не выше тростника, о них было сказано в газетах при описании иллюминации, что город наш украсился, благодаря попечению гражданского правителя, садом, состоящим из тенистых, широковетвистых дерев, дающих прохладу в знойный день, и что при этом было очень умилительно глядеть, как сердца граждан трепетали в избытке благодарности и струили потоки слез в знак признательности к господину градоначальнику. Расспросивши подробно буточника, куда можно пройти ближе, если понадобится к собору, к присутственным местам, к губернатору, он отправился взглянуть на реку, протекавшую посредине города, дорогою оторвал прибитую к столбу афишу с тем, чтобы, пришедши домой, прочитать ее хорошенько, посмотрел пристально на проходившую по деревянному тротуару даму недурной наружности, за которой следовал мальчик в военной ливрее, с узелком в руке, и, еще раз окинувши всё глазами, как бы с тем, чтобы хорошо припомнить положение места, отправился домой прямо в свой нумер, поддерживаемый слегка на лестнице трактирным слугою. Накушавшись чаю, он уселся перед столом, велел подать себе свечу, вынул из кармана афишу, поднес ее к свече и стал читать, прищуря немного правый глаз. Впрочем, замечательного немного было в афишке: давалась драма г. Коцебу, в которой Ролла играл г. Поплёвин, Кору — девица Зяблова, прочие лица были и того менее замечательны; однако же он прочел их всех, добрался даже до цены партера и узнал, что афиша была напечатана в типографии губернского правления, потом переворотил на другую сторону узнать, нет ли и там чего-нибудь, но, не нашедши ничего, протер глаза, свернул опрятно и положил в свой ларчик, куда имел обыкновение складывать всё, что ни попадалось. День, кажется, был заключен порцией холодной телятины, бутылкою кислых щей и крепким сном во всю насосную завертку, как выражаются в иных местах обширного русского государства.